– Что? – уже во второй раз в это утро спросила она, останавливаясь и тяжело дыша.
– То, чего мы ждали, – и он показал повестку.
Она спустила с рук ребенка.
– Куда?
– За сто верст.
– Тебя или нас всех?
– К счастью, только меня.
Она молчала.
– Ася, это еще не катастрофа… Не расстраивайся, дорогая! Это только очень большая неприятность. Я опять лишаюсь работы – вот главное осложнение. Раздевайся, сейчас спокойно обсудим.
Она послушно разделась и раздела ребенка.
– Я боюсь только разлуки! Ничего другого я не боюсь. Я уверена, что мы еще очень хорошо будем жить… – прошептала она дрожащим голосом.
– Совершенно верно, дорогая: из каждого положения есть выход и мы его найдем. Ты у меня храбрая, мужественная девочка.
Семейный совет был очень серьезен на этот раз: и Олег, и Наталья Павловна, и мадам категорически настаивали, что Асе с ребенком уезжать в Лугу немыслимо. На это было несколько слишком серьезных оснований: Асе оставалось всего полгода до окончания музыкальной школы, иметь хотя бы этот диплом (за невозможностью получить консерваторский) значило уже очень много: диплом этот давал Асе право работать преподавательницей в детских школах и аккомпанировать. Далее, если Ася вздумает ехать с мужем, она немедленно потеряет комнату, а следовательно, и возможность вернуться, и окажется территориально отрезанной от Наталии Павловны. Кроме того, в Луге (согласно сведениям из письма Нины) свободных жактовских комнат нет, устроиться по-семейному невозможно, кроме как за очень большие деньги у частных владельцев дач. Денег этих не было – стало быть, деваться с ребенком некуда, и рояль вывезти тоже некуда. И, наконец, у Аси имеется небольшой заработок в виде аккомпанементов и уроков; бросать его теперь, когда Олег снова без работы, было рискованно.
Оставалось пока ехать одному Олегу, снять угол и попытаться раздобыть работу, а сюда наезжать в выходные дни.
– К счастью, дело к весне, – говорил Олег, – если я найду в Луге работу, я сниму там комнату в частном доме, а ты на лето приедешь ко мне со Славчиком. Осенью видно будет, жизнь сама подскажет, как поступить.
Это был день непрерывных неожиданностей: из передней вдруг послышался визг Клавдии и звуки, напоминающие рычание собаки: старший Хрычко волочил за шиворот упирающегося Эдуарда, награждая его ударами кулака.
– Папка! Ты убьешь его! – отчаянно голосила Клавдия. – Помогите, добрые люди! Он искалечит парня! Экие бесчувственные тут все! Хоть умри на их глазах – не вступятся!
Вступаться и в самом деле никто не пожелал.
Через час явившийся по вызову Аси детский врач диагностировал у маленького Павлика корь.
Семье Хрычко в этот день не везло так же, как и семье Дашковых!
Кори никто особенно не боялся, но заполучить ее Славчику означало, что Ася будет связана по рукам и ногам, а это было теперь особенно некстати. К концу дня Славчик уже начал чихать, и у него покраснели глазки: очевидно, оба ребенка захватили заразу одновременно.
– Никуда не поеду, пока не опустится температура,- заявил Олег, обнаруживая на термометре тридцать девять градусов, пусть хоть силой тащат!
В этот злополучный день они умудрились поссориться, может быть потому, что нервы у обоих были слишком напряжены. Олег вошел в комнату, когда Ася цедила через ситечко клюквенный морс в белую эмалированную кружку, из которой обычно поила Славчика; наполнив ее, она отцедила столько же в другую кружку.
– А кому предназначается вторая порция? – спросил шутя, уверенный, что она ответит «тебе», и уже готовый сказать «отказываюсь в пользу белой Кисы», но она только нахмурилась. Он хорошо знал эту морщинку на белоснежном лбу: она появлялась очень редко и именно потому он привык относиться с уважением к этой морщинке, выражавшей несогласие; идти в этом случае наперекор значило идти на ссору, после которой он в качестве виновного все равно шел с повинной, так как в этих редких случаях Ася не уступала: затрагивалась ее очень большая внутренняя уверенность в правоте своего поступка, и только в этих случаях в ней появлялось упорство вместо обычной мягкости.
– Ты, кажется, забыл, что в квартире не один больной ребенок, а двое? – и в интонации ее прозвучал вызов.
– А! Понимаю! Опять на сцену маленький выродок с черепом отсталой расы. Таких черепов никто еще никогда не видел у русских детей, – сказал он с оттенком досады.
Морщинка между двух тонких бровок стала еще явственней.
– Я помню, как-то раз в деревне женщина-крестьянка меня упрекнула за мою жалость к собаке; она сказала: «У вас, у бар, животное завсегда первее человека». Я напрасно ее убеждала, что собака чувствует как человек холод, голод и обиду. Теперь придется убеждать моего мужа, что ребенок чувствует лишения независимо от формы своего черепа.
– Нет, ты сама мне лучше объясни, – возразил он, задетый за живое, – почему считаешь своей обязанностью заботиться о мальчике, у которого есть родители? Ты хорошо знаешь, что я не скуп и никогда не жалею денег, чтобы побаловать тебя и Славчика; если бы я зарабатывал достаточно, я не стал бы вмешиваться в эти мелочи, как не вмешивался до сих пор, но в последнее время мы сами питаемся неполноценно, отец этого ребенка через день хлыщет водку, а я вот за три года ни разу не купил себе пол-литра портвейна, я коробку папирос растягиваю на неделю, чтоб сэкономить на себе. А ты ущемляешь моего сына ради ребенка этого хама. Если непременно желаешь заниматься филантропией, выбери ребенка, у которого родители репрессированы, или ты нарочно раздразнить меня хочешь?
– Ни заниматься филантропией, ни дразнить тебя я вовсе не собираюсь. Мне доставляет радость видеть, как сияет ребячье личико – довольно этого тебе? Вчера ты ходил из угла в угол и повторял: «Я не виноват, что я – сын генерала и князя!» Но и этот ребенок не виноват, что его отец пьет. Двух мнений тут быть не может.
Гармония в отношениях не восстанавливалась до позднего вечера.
Собираясь ложиться, Олег сказал:
– Если из-за этого уродца я лишаюсь любви и ласки моей белой Кисы, я еще менее способен буду питать к нему добрые чувства. Неужели я так эгоистичен и скуп, что меня следует наказывать в течение вот уже десяти часов, и неужели мальчик стоит того, чтобы ради него раскачивать наши отношения?
Румянец досады залил ее щеки.
– Опять, опять! Ни скупым, ни эгоистичным я тебя не считаю, а только безмерно гордым!
– Ах, вот как! Ну, тебе виднее. Завтра или послезавтра твой гордый муж уедет, может под конвоем, в эту уже заранее мне ненавистную Лугу, а ты, ко всем такая добрая, с ним так сурова.
Ася повернулась к нему от зеркала, перед которым расчесывала косы, и, откладывая гребенку, сказала:
– Я знаю, что для меня и для Славчика ты дашь содрать с себя заживо кожу, но я хочу, чтобы твое сердце немножко… ну, совсем немножко… распространилось!
– Не выйдет, Ася! Принимай меня таким, какой есть. Если бы ранее излилось на мою душу твое солнечное тепло, я, может быть, был бы мягче, но эти десять лет меня ожесточили, я сам знаю! Христианина в полном значении этого слова ты из меня не сделаешь. Мои мечты не идут дальше этой жизни – я хочу борьбы, хочу деятельности большой, всепоглощающей, на пользу моей Родине, я ненавижу