Ну а дальше что? Предписание о назначении? Представление к офицерскому званию? Что-нибудь незначительное и легко осуществимое?
Старшина Робертс вел чересчур тонкую игру. Что бы за ней ни скрывалось, куда бы ни вела запутанная система обязательств, сегодня требовалось только одно — с благодарностью оценить его здравый смысл и проявить понимание.
— Насчет Уолтерсона, сэр.
Изумленный смешок.
— Нат? Старый мой приятель? Что он там еще натворил? Уж не угодил ли в список провинившихся, а?
— Что вы, сэр, ничего такого. Только…
— Что же?
— Да вы просто взгляните, сэр, на корму по правому борту.
Они вместе перешли на правое крыло мостика. Натаниель все еще общался с вечностью. На пробковой поверхности кортисена его ноги держались только трением, костлявый крестец был прислонен к лееру у самого бомбомета. Лицо закрыто руками, а вся невероятно длинная фигура раскачивалась в такт волнам.
— Вот кретин.
— Слишком уж часто он так развлекается, сэр.
Старшина Робертс подошел поближе. Ну и врун. Дыхание донесло запах спиртного.
— Стоило бы за это внести его в список провинившихся, сэр, но я подумал: раз вы с ним друзья по гражданке…
Пауза.
— Ладно, шеф. Я сам ему намекну.
— Спасибо, сэр.
— Тебе спасибо, шеф.
— А про выпивку я не забуду, сэр.
— Вот спасибо.
Отдав честь, старшина Робертс удалился, спустившись по трапу.
— Пятнадцать лево руля!
Один на один с языками пламени под коленями и пронзающей иглой. Один на один с палубой, где дуло орудия поднято над кортисеном. Мрачно улыбнувшись своим мыслям, он восстановил, чт
— Прямо руль! Так держать!
Зиг.
Знай себе молится там внизу, тратя на это время, вместо того чтобы валяться, покачиваясь, в койке. И все потому, что ему сказали, будто во время вахты нужно вести наблюдение за каким-то сектором в море. Вот он и наблюдает. Исполнительный морячок, только мало что соображает.
Темный центр внутри головы переместился, увидел, как наблюдатель с левого борта ушел за рулевую рубку, отметил покачивающуюся антенну радиопеленгатора, трубу с дрожащим над ней горячим воздухом и струйкой дыма, перегнулся через мостик и взглянул на палубу правого борта.
Натаниель все еще стоял там. При его немыслимо высоченном росте в сочетании с худобой — этакая жердина, какую и вообразить невозможно! — леер был ему надежной поддержкой. Ноги у него вывернуты, подошвы держатся на палубе только за счет трения. Темный центр продолжал наблюдать. Вот Натаниель отнял руки от лица, схватился за леер, выпрямился. Двинулся вперед вдоль палубы, широко расставив ноги, вытянув перед собой руки, чтобы удержать равновесие. Дурацкая матросская шапочка сидела на самой макушке, а волнистые черные волосы, слегка распрямившиеся от ночной влаги, торчали во все стороны. Заметил мостик — по чистой случайности — и на полном серьезе поднес правую руку к виску. Вот так! Никаких тебе вольностей, отметил центр, знает свое место, такой же безропотный на борту, как и на гражданке, такой же нелепый, без тормозов.
Но тут равновесие, с трудом сохраняемое длинной фигурой, нарушилось из-за упражнения, которое старалась выполнить правая рука; фигура дала крен в сторону, попыталась отдать честь, не смогла и, растопырив руки и ноги, всерьез занялась решением возникшей проблемы. От толчка она закачалась. Повернулась, направилась к кожуху двигателя, пощупала его, проверяя, нагрелся ли металл, снова обрела устойчивость, встала лицом к мостику и медленно отдала честь.
Темный центр заставил себя приветственно помахать неясным очертаниям стоящей внизу фигуры. Даже с такого расстояния было видно, как изменилось лицо Натаниеля. На нем появилась радость узнавания — настоящая, а не фальшивая, приклеенная, как улыбка старшины Робертса, когда тот скосил свои слишком близко посаженные глаза. Нет, радость вспыхнула сама собой, повинуясь сигналу из центра, управляющего лицом. Она свидетельствовала об идеальной доброте, вызвав сердцебиение от сводящей с ума привязанности и ярости. В нижних слоях сферы сделались спазмы, от которых игла, вонзившись в угол глаза, стала проталкиваться к центру, все это время плывущему по течению, не ощущая боли.
Он вцепился в нактоуз, то есть в скалу, и выкрикнул, корчась от отчаяния и безысходности:
— Неужели никому не понять, что я чувствую?
И снова распластался по выбоинам внутренней расселины, а языки пламени, разгораясь все ярче, мучили и терзали плоть.
Среди прочих шумов возник еще один, новый. Он шел от неподвижных комочков чего-то белого, находящегося снаружи. Сейчас они выглядели отчетливее, чем раньше. И он ощутил, как прошло какое-то время. То, что казалось ритмом вечности, было часами, проведенными в темноте. Вновь появившийся слабый свет вернул ощущение полноты личности, придал ей границы и целостность. Шум оказался гортанным кудахтаньем одной из чаек, устраивающихся на ночлег.
Он лежал, мучась от болей, отвлекая себя мыслями о свете и наступающем дне. Если не бередить охваченный пламенем угол глаза, можно исследовать одеревеневшую левую ладонь. Он заставил пальцы сжаться, и они, дрогнув, сомкнулись. И тотчас почувствовал, что вновь управляет ими, и снова ощутил себя человеком, втиснутым в глубь расселины на голой скале. В упорядоченной последовательности вернулись знание и память. Он вспомнил воронку, щель. Теперь, в ярком свете дня, он стал потерпевшим кораблекрушение и осознал всю тяжесть и безысходность своего положения. Он начал перемещать тело, вытягивая себя из пространства между скалами. Пока он выбирался из впадины, чайки с протестующим гамом пробудились ото сна и взлетели. Но тут же вернулись, чтобы разглядеть его, и, пронесясь прямо над головой и огласив воздух резкими криками, опять боком взмыли вверх. Как они не похожи на осторожных чаек на людных пляжах и прибрежных скалах! Нет в них и