ребристых корыт, вставленных одно в другое, вдоль рядов одинаковых парафиновых ламп, он попал в длинное помещение для посуды. В его центре находился большой световой люк из ребристого стекла, который должен был пропускать свет в главный торговый зал из второго люка сверху. Глядя вниз, Мэтти видел лучистые блики от разноцветных лампочек, скользящие по стеклянным ребрам следом за его движением. Чувствуя, что сердце колотится быстрее, он разглядел бесформенное цветное пятно — прилавок с цветами. Он сразу же понял, что больше никогда не сможет тут пройти, не бросив взгляда вниз на это расплывчатое многоцветье. Мэтти направился дальше, на следующий чердак, пустовавший, и спустился на пару ступенек по лестнице, проходившей вдоль самой дальней от двора стены. Положив руку на перила, он перегнулся над ними и посмотрел в зал из-под самого потолка.
Он видел охапки искусственных цветов, но проем, через который обслуживали покупателей, оказался на той же стороне, что и он. С этой же стороны вдоль прилавка были выставлены цветы, а с другой — те розы, которые он так поспешно поставил на полку. В центре виднелась только темно-русая макушка с чертой пробора посередине. Мэтти понял, что нужно спуститься в магазин и взглянуть искоса, проходя мимо павильона, если он хочет увидеть больше. На мгновение у него мелькнула мысль, что если бы он был поопытнее в житейских делах — например, как белобрысый мальчишка, — он мог бы остановиться и поболтать с ней. От этой мысли и понимания ее неосуществимости у него замерло сердце. Он ускорил шаги, но ноги заплетались, словно их было слишком много. Оказавшись в ярде от прилавка, не заставленного цветами, он, не поворачивая головы, бросил косой взгляд, но мисс Эйлин нагнулась, и Мэтти увидел только пустой павильон.
— Эй, мальчик!
Он припустил неуклюжей рысью.
— Мальчик, где тебя носило?
На самом деле никого это не интересовало, хотя, если бы Мэтти ответил, к нему прониклись бы сочувствием и симпатией.
— Машина уже полчаса ждет. Иди грузи!
И он принялся нагружать фургон — с грохотом швырял в угол связки металла, поставил полдюжины складных стульев и, наконец, устроил свое неуклюжее тело на сиденье рядом с водителем.
— У нас столько цветов!
Мистер Пэрриш, страдающий от артрита водитель, застонал. Мэтти продолжал:
— Они совсем как настоящие, правда?
— Чего не видал, того не видал. Тебе бы мои колени…
— Просто отличные цветы!
Мистер Пэрриш не отвечал — он весь ушел в управление фургоном. Голос Мэтти сам собой продолжал:
— Они красивые. В смысле, искусственные цветы. И эта девушка, юная леди…
Звуки, издаваемые мистером Пэрришем, не менялись со времен его юности, когда он управлял одним из трех конных фургонов Фрэнкли. Его пересадили на автофургон через несколько лет после того, как такое нововведение стало доступно, и он оставил при себе две вещи: свой конный словарь и веру в то, что его повысили в должности. Сначала мистер Пэрриш не подавал никаких признаков того, что слышит мальчика. Однако он слышал все, что тот говорил, и выжидал подходящий момент, чтобы нарушить свое молчание словами, которые поразят Мэтти не в бровь, а в глаз. И дождался.
— Парень, когда обращаешься ко мне, называй меня «мистер Пэрриш».
Вполне возможно, что это была последняя попытка Мэтти поговорить с кем-нибудь по душам.
В тот же день ему удалось еще раз пройти по чердаку над главным торговым залом. Он снова искоса наблюдал за цветными пятнами на ребристом стекле и снова смотрел из-под потолка. Он ничего не увидел. Когда магазин закрылся, Мэтти поспешил на пустой тротуар перед входом, но никого не встретил. На следующий день он пришел туда пораньше и был вознагражден зрелищем темно-русых волос с медовым отливом, неприкрытых коленок и долгих блестящих чулок, шагнувших с тротуара и пропавших внутри автобуса. Потом была суббота, когда магазин закрывался рано, но Мэтти все утро был занят, и девушка ушла прежде, чем он освободился.
В воскресенье он машинально отстоял молебен, съел обильный, но простой обед, который подавали в Трапезной, как окрестил ее мистер Артур, и отправился на прогулку, рекомендованную для здоровья. Крылатые воротнички тем временем храпели в своих кроватях. Он прошел мимо «Редких книг Гудчайлда», мимо усадьбы Спраусона и повернул направо, на Хай-стрит. Им овладело странное состояние, как будто в воздухе звенела высокая нота, слившаяся с Мэтти и порожденная неким внутренним напряжением, беспокойством, которое могло обостриться до страдания, если припомнить то или иное событие. Это чувство усилилось настолько, что Мэтти повернул назад к Фрэнкли, будто вид места, где скрывалась одна из его проблем, помог бы ее решить. Но сколько он ни стоял, разглядывая магазин, книжную лавку рядом с ним и усадьбу Спраусона, помощь не приходила. Он завернул за угол усадьбы Спраусона и, выйдя на Старый мост через канал, услышал, как в железной кабинке — уборной у входа на мост автоматически спускается вода. Мэтти стоял и смотрел на воду в канале с древней и бессознательной уверенностью в том, что такое созерцание принесет помощь и исцеление. В его голове мелькнула мысль пройтись по тропинке вдоль канала, но там было грязно. Он вернулся, обогнул угол усадьбы, и снова перед ним оказались книжная лавка и магазин Фрэнкли. Мэтти остановился и заглянул в витрину книжной лавки, но не нашел облегчения в названиях книг. Книга были полны слов — физическое воплощение бесконечного людского кудахтанья.
То, что его волновало, понемногу начало проясняться. Может быть, удастся окунуться в тишину, нырнуть сквозь все звуки и все слова, слова-ножи и слова-стилеты, такие, как «Это ты во всем виноват!» и «Да», — с пронзительной радостью, вниз, вниз, в тишину…
Слева в витрине, под рядами книг («С жезлом и ружьем»), находился небольшой прилавок с несколькими предметами, не вполне соответствующими строгим канонам книготорговли. Азбука и текст «Отче наш» в тонкой рамке. Аккуратно наклеенный на картонку клочок пергамента с древними квадратными нотами. Стеклянный шар на маленькой подставке из черного дерева слева от древних нот. Мэтти одобрительно смотрел на стеклянный шар, так как тот не пытался говорить и, в отличие от огромных книг, не хранил в себе остановленную речь. В шаре не было ничего, кроме отражения далекого солнца. Мэтти нравилось и солнце, которое молчало, но оставалось на своем месте, все более яркое и все более светлое. Оно засверкало, как будто рассеялись тучи. Оно двинулось вместе с Мэтти, но он вскоре замер и больше не мог пошевелиться. Солнце без труда одерживало над ним верх, факелом слепило ему глаза, и он испытывал странное чувство — не особенно неприятное, а именно странное… необычное. Еще он ощущал правоту, истину и тишину. Позднее он определил это чувство для самого себя как ощущение прибывающей воды; а еще позже Эдвин Белл назвал его способ смотреть на вещи и то, как они являются ему «состоянием неподвижного отстранения».
Ему открылась изнанка со всеми ее швами. Цельная ткань, раньше распадавшаяся на отдельные лоскуты, предстала как основа и уток, дающие существование людям и событиям. Он видел Педигри с лицом, искаженным проклятьем. Он видел профиль под водопадом волос, и видел, как одно уравновешивает другое. Лицо девушки среди искусственных цветов, которое ему так и не удалось увидеть целиком, сейчас оказалось перед ним. Мэтти знал, что оно ему знакомо, но понимал также, что в этом его знании чего-то недостает. Педигри все уравновешивал. Нехитрое знание о Педигри этих джентльменов и его едких словах делало картину вполне законченной.