Благое дело
— Ничтожество! — взвизгнула Наташка.
Антон машинально пригнулся. После трех сорокапятидневных командировок в Чечню опасность он чувствовал спиной: тело реагировало независимо от сознания, с солидным опережением.
Граненый стакан ударил в стену прямо над его головой, взорвался стеклянной крошкой, хлестнул Антона по щекам и градом осыпался на пол. Антон разогнулся, стряхнул стекло с лаконичного мужского бутерброда — докторская на бородинском — и непоколебимо харкнул.
— Ничего, ничего ты не можешь! — вопила она.
От Наташкиного фальцета выла тихонечко пыльная посуда в серванте, согласно покачивала головой фарфоровая собачка на полке в коридоре и ползли вниз по холодильнику неказистые магниты с названиями городов: «Сухуми», «Кисловодск», и даже самодельный «Грозный».
Когда у Наташки перехватывало дыхание, и она с хрипом набиралась воздуху на следующий заход, паузу заполнял вкрадчивый бубнеж занявшего господствующую высоту кухонного телевизора. На заросшем жиром экране мелькали откормленные лица; кажется, шла вечерняя аналитическая программа.
Двести сорок миллиардов, подумал Антон. Двести. Сорок.
В комнате проснулся и заревел Сашка. Жалко пацана. Пойти, что ли, уложить его?
Антон встал с колченогого табурета, но сразу оказался перед шкафчиком с посудой. Кухня — ничего лишнего. Шесть квадратных метров. Плюнул на экранных политиков — и попал, щелкнул кнопкой и уткнулся в нержавеющего артиста Каневского. Антон кивнул Каневскому как старому другу. Открыл шкаф, достал новый стакан, сел, налил. Закрыл глаза.
— Что же ты тогда работу такую себе выбрал, мать твою?! Ведь семнадцать тысяч рублей! Я даже школьным подругам признаться не могу!
Антон нащупал на клетчатой скатерти, сплошь покрытой колото-резаными, свой законный бутерброд и откусил. Колбаса, теплая, подозрительно упругая, жевалась нехотя. Антону на миг показалось, что это Наташкин язык у него во рту, что она его целует. С голодухи чего не покажется… Все последние месяцы в постели она от него отворачивалась. Воспитывала. Наказывала за медленный карьерный рост.
Тем временем в ящике вертелся артист Каневский, эксгумирующий преступников советских времен и, заодно, — собственную, той же поры, славу.
— В те времена коррупция казалась делом неслыханным, — гнул свое Каневский. — Именно поэтому расследование получило такой резонанс. Следствие вели…
Он замолчал, сквозь жир на экране пристально вглядываясь в кухонную мизансцену. Антон вздохнул и налил еще. С легендарным майором-знатоком пить было все-таки не так одиноко. Коньяк нахлынул, мутным черноморским прибоем уютно зашумел в голове. Антон зашел в зеленые воды с надувным матрацем, закачался на пенных волнах, задумался.
— Принципы у него! Нет, вы поглядите! Все люди как люди, а у этого чудака принципы! — комаром, зубной болью нудела сквозь баюкающий шепот прибоя Наташка.
— Суки они все, товарищ Томин, — как-то вообще сказал Антон, обращаясь к артисту Каневскому.
Он уронил голову на руки, укрылся от злой жены, от рыдающего сына, от Государства Российского, от всей своей жизни идиотской укрылся и уснул. И снилось ему, что затопило к едреням весь этот паскудный мир, и ни одна тварь в нем не заслужила билета на Ноев ковчег, и только он, Антон, все валандался бесконечно средь темных вод на своем надувном матрасике, валандался…
И когда его утлый плот пристал наконец, получилось так, что опять к «Арарату». К точке отправления. Почти пустая бутылка с псевдоармянским коньяком высилась пред его глазами, и дальтонически напечатанная этикетка с горным массивом занимала все Антоново поле зрения.
За окном было пасмурно, и было уже утро следующего дня. Но в душе у Антона так и не рассвело. Во дворе чиркал метлой по асфальту пугливый киргиз-дворник, бросались с веток вниз желтые листья, надеясь, наверное, разбиться — и все, но вместо этого планировали медленно-медленно умирать своей смертью.
Голову хотелось охватить стальным обручем и стянуть — иначе или распухнет, или вообще развалится к чертям. «Арарат» брезжил впереди единственным спасением. Антон припал губами к горлышку и осушил бутылку.
Допил и прислушался.
Дома стояла зловещая тишина. Хорошо было слышно, как работает телевизор на кухне у соседей с третьего этажа, тоскливо выла рахитичная овчарка на пятом, пошел на утренний приступ случайной подружки студент из квартиры за стенкой… Но все эти привычные шумы, взболтанные в фоновый коктейль, незаметный как жужжание холодильника, только потому и стали сейчас слышимы, что в Антоновой собственной квартире ни единого звука не раздавалось.
— Наташ?
Он встал, схватившись за край стола, шагнул в коридор… На вешалке сдутым парусом болталась только его форменная дерматиновая куртка, а все Наташины вещи — и пуховик, и пальто, и шарфы — исчезли.
— Наташа! — тревожно позвал Антон.
Пустота.
Сашкина кроватка пуста. Раскладной диван, их супружеское ложе, даже не разобран. Сумочка Наташина пропала. Все пропало.
Антон шагнул в ванную. Крутанул скрипучий вентиль, пустил холодную струю, распрямился… И увидел прощальную записку — желтую самоклеящуюся бумажку, прилепленную на зеркало — ровно в том месте, где отражался Антонов лоб.
«Развод» было написано на ней.
Антон умылся ледяной водой под утробный аккомпанемент водопроводных труб, поскреб щетину и присел на край пожелтевшей ванны. Чувство было, будто руку отпилили. И обратно уже не пришить — гангрена. Тянули, сколько могли, но тут уже начался явный некроз, и запах пошел.
В комнате заиграл мобильник, гнусаво воспроизводя вручную набранную Антоном песню «Наша служба и опасна, и трудна».
Она! — вздрогнул Антон. Что же сказать?! Что все скоро кончится, что он вот-вот закончит одно большое дело, что его должны уже наконец повысить, премию дадут точно, надбавку… Потерпи еще немного, еще чуть-чуть, Наташ!
Бросился в комнату, выхватил из кармана брюк телефон — древний, тяжелый и огромный, как пистолет ТТ, и посмотрел на щель экрана…
— Да, Кирилл Петрович. Проспал. Болит. Приеду. Так точно.
Произвел осмотр бутерброда. Зафиксировал первые признаки разложения и выкинул. Сдернул с крюка куртку с четырехзвездными капитанскими погонами, хлопнул входной дверью. Дверь деревянная — пусть и первый этаж, а не страшно: все равно воровать у них нечего. И через расписанный свастиками подъезд скатился во двор. Стиснув зубы, купил в ларьке сигареты. В бумажнике осталось девятьсот шестьдесят два рубля. До получки — десять дней. На макароны хватит, на пельмени — нет. Ничего, будем жрать макароны. С кетчупом и солью