— Добрый день… или вечер, пожалуй. Как голова?
— Ничего. Я долго по Москве гуляла.
Литта поднялась с колен — она запирала чемодан — и отряхнула руки.
— Вы… укладываетесь? Уложились?
Роман Иванович подошел ближе.
— Да, почти совсем готово. Поезд в десять? Ведь мы сегодня едем в Пчелиное.
Что это, — победа? Он всматривался, всматривался в ее бледное, спокойное лицо, такое простое и такое серьезное. Хотел что-то сказать — и не сказал; хотел подойти еще ближе — и не подошел. Точно невидимым и неприятным кольцом она была окружена, через которое переступить он не мог.
Мгновенно рассердился на себя, сдержался, усмехнулся вбок и, проговорив: «да, отлично, едем сегодня», вышел.
В чем дело? Какие-то неожиданности в этой девчонке. Возня. Ну, да ладно. Посмотрим. Поехала, однако… в Пчелиное. Значит, все пока нормально.
Глава тридцать третья
ПРОГРЕСС И ЭКСЦЕСС
Розовая чаша неба над снежно-розовым двором. И такая крепкая, ядрено-яркая тишина вокруг. От снега тишина, а мороз не очень сильный. К ночи, верно, похолодает: уже острится воздух, маслится дорога.
Работник Миша спешит до сумерек сладить оглоблю к пошевням: треснула вчера старая. Спешит, но не спешит: медленно ворочает руками и поет медленно заунывную песенку. И все она заунывнее у него; такая тоска, что просто сил нет.
Явственнее всего выделяется беспрестанно повторяющееся слово — припев, должно быть:
«…Россия, Россия…»
Ах, ты, Господи. Точно отпевает он эту самую Россию.
Неслышно ступая по белой тропинке, протоптанной от большого дома к флигелю, подошла Литта.
Она в серой мерлушчатой шубке, серая ушастая шапочка на голове, а лицо розовое — от розового неба и розовых снегов.
— Миша, ты что это за песню поешь? Уж очень скучная.
Миша поднял голову и улыбнулся во весь рот.
— Чего пою? Да вот оглобля эта, шут ее дери. Пустое дело, а как не задастся, так уж не задастся. Что песня — песня хорошая, наша хуторская. Нешь вы, Юлитта Николаевна, хуторских песен не слыхали?
— Все такие скучные.
— А чем скучные? Напротив. Песни даже интеллигентные. Флорентий Власыч все как есть эти знает. Слова, кто забыл, сам сказывает.
— А слова какие?
— Слова хорошие. Что же вы говорите — скучно, так как же ее петь, если чувствуешь?
— Ну-ка, спой мне вот эту, что пел. Или скажи.
— Нет, уж я лучше спою. А то спутаюсь.
Миша совсем бросил работу, присел на передок саней и протяжней, заунывней прежнего затянул песню. Литта вслушивалась в слова и чем больше вслушивалась, тем больше изумлялась, что веселый Миша тянет так грустно, с такой стонущей тоской вовсе нетоскливую-песню.
Надрываясь, как будто жалуясь, Миша пел:
Миша перевел дух.
— Что, разве не хорошая? А то была, да не сплошь упомню. Еще тягучее он пропел:
Мы знамя крепкое подымем,
Вставай за правду весь народ.
Позор с лица России сымем,
Земля и правда наш оплот.
— Знаете, Миша, — задумчиво произнесла Литта. — Эти бы слова повеселее петь, пожалуй, лучше бы. Все у вас так?
— Все, — с убеждением сказал Миша. — Кто чувствует, конечно. Другие, бывает, галдят зря. Ленка сестра, что в доме теперь при вас, вот как заведет-заведет — плачут даже.
Литта вздохнула, пожала плечами.
— А вы не опасаетесь?
— Чего ж, кто слышит? Ну, конечно, при ком ни ком — не стоит. Промеж себя. Последнее самое время, как эти глупости пошли, Флорентий Власович всем строго наказывал — осторожность.