В этих людях уже зарождалась сословная неприязнь, они становились политической силой. Недаром, когда пятьдесят лет назад в соседних графствах Сомерсет и Дорсет вспыхнул мятеж Монмута[2], к нему не примкнул ни один из тамошних помещиков, зато ткачи и прядильщики составляли едва ли не половину мятежников, а другой мощной силой, поддержавшей восстание, были крестьяне. Само собой, о создании профсоюзов ещё и речи не было, и недовольные ремесленники здесь ещё не сбивались в толпы вроде тех, какие уже наводили страх в городах покрупнее. Однако на всякого, кто не имел отношения к мануфактурному делу, поглядывали косо.
Оба джентльмена старательно не замечали цепких взглядов. Держались они так гордо и неприступно, что никто не дерзнул приставать к ним с приветствиями и расспросами, тем паче отпускать колкости по их адресу. Юная всадница несколько раз с робостью поглядывала по сторонам, но её лицо, наполовину закутанное шарфом, чем-то смущало зевак. Только военный в алом мундире вёл себя как и подобает путешественнику: он без стеснения глазел вокруг и даже приложил руку к шляпе, заметив в дверях какого- то дома двух девиц.
Вдруг из ниши в глинобитной опоре, которая поддерживала стену покосившегося домика, выскочил парень в длинной рубахе распояской. Он подлетел к военному, потрясая свёрнутой в кольцо лозиной, на которой болтались убитые птицы. На лице парня играла плутоватая ухмылка не то площадного шута, не то деревенского дурачка.
— Купите, сударь! Пенни за штуку, пенни за штуку!
Военный только отмахнулся. Парень отступил в сторонку, по-прежнему протягивая всаднику свой товар. На прут были за шею нанизаны снегири с коричневыми крылышками, чёрной как смоль головкой и малиновой грудкой. В те годы приходские советы, можно сказать, объявили награду за голову каждого снегиря — хотя платили, конечно, за их тушки.
— Куда, сударь, путь держите?
Всадник проехал ещё два-три шага и бросил через плечо:
— Проведать блох на вашем паршивом постоялом дворе.
— По делу приехали?
Всадник опять помолчал и, не повернув головы, огрызнулся:
— Не твоя забота.
Ехавшая впереди телега свернула во двор кузницы, и кавалькада двинулась бойчее. Ярдов через сто она оказалась на небольшой покатой площади, мощённой тёмными каменными плитками. Солнце уже село, однако небо на западе порядком расчистилось. В медвяно-золотом просвете розовели волокнистые хлопья облаков, и тёмный полог туч над головой окрашивался где в розоватые, где в аметистовые тона. Площадь окружали здания повыше и позатейливее. Посреди площади красовался огромный навес: рынок. Массивные дубовые столбы подпирали островерхую кровлю из каменных плиток. На площади размещались мастерские портного, шорника, дубильщика, лавка зеленщика, аптека, заведение цирюльника, которого по роду занятий можно считать предшественником нынешних врачей. Вдалеке за навесом кучка людей украшала лежавший на земле длинный шест: ему предстояло стать чем-то вроде тотемного столба на завтрашнем празднике[3].
У передних столбов навеса детвора шумно забавлялась игрой наподобие наших салок и в пелоту — прообраз современного бейсбола. То-то возмутились бы поклонники бейсбола, если бы увидели, что среди игроков в пелоту девчонок гораздо больше, чем ребят (и каково было бы их удивление, узнай они, что наградой самому ловкому был не контракт на миллион долларов, а всего лишь пудинг с пижмой). Парни постарше, а с ними и взрослые мужчины по очереди метали узловатые палки из остролиста и боярышника в валявшуюся на мостовой красную тряпицу, набитую соломой; несуразная потрёпанная мишень отдалённо походила на птицу. Путников это зрелище ничуть не удивило: горожане упражнялись, готовясь к завтрашнему состязанию — старинной благородной забаве, известной по всей Англии. Цель этого состязания, которое называлось «битьё кочета», состояла в том, чтобы насмерть забить петуха, швыряя в него дубинки со свинцовыми набалдашниками. Обычно кочета забивали на Масленицу, но уж больно полюбилась эта забава девонширскому простонародью — ведь вон и помещики уважали петушиные бои, — поэтому состязание стали проводить и в другие праздники. Пройдёт несколько часов — и вместо красного чучелка у навеса одну за одной начнут привязывать перепуганных птиц, и на каменную мостовую брызнет кровь. Такое жестокосердие к животным доказывало истинно христианские чувства человека XVIII столетия. Ибо кто как не богопротивный петух троекратным криком приветствовал отречение апостола Петра? А значит, что может быть благочестивее, чем вышибить дух из какого-нибудь петушиного отродья?
Джентльмены придержали коней, словно пришли в некоторое замешательство, неожиданно оказавшись на широкой площади перед оживлённой толпой. Петушьи супостаты оставили своё занятие, дети оторвались от игры. Молодой джентльмен обернулся к военному, тот указал на северную сторону площади, где стояло ветхое каменное здание. На вывеске над дверьми был грубо намалёван чёрный олень, арка рядом с домом вела на конный двор.
Цокая копытами, кони двинулись через площадь. Майский шест был забыт; предвкушая более занятное зрелище, люди на площади присоединились к кучке зевак, которая сопровождала кавалькаду ещё на улицах. У постоялого двора странников дожидалась толпа человек в семьдесят — восемьдесят. Всадники остановились. Молодой джентльмен учтивым жестом предложил старшему спутнику спешиться первым. Из дверей выскочил румяный пузатенький хозяин, за ним горничная и трактирный слуга. К гостям торопливо подковылял конюх. Он взял под уздцы коня пожилого джентльмена, который неловко слезал с седла. Молодой человек последовал его примеру — его коня придержал трактирный слуга. Хозяин постоялого двора отвесил поклон.
— Милости просим, судари мои. Позвольте представиться: Пуддикумб. Хорошо ли изволили доехать?
Пожилой джентльмен ответил на вопрос и в свою очередь спросил:
— Всё готово?
— Всё, как ваш человек наказывал. Точка в точку.
— Тогда покажите нам наши комнаты. Мы изрядно утомились.
Хозяин, пятясь, повёл гостей в дом. Однако молодой человек задержался и проводил взглядом остальных троих спутников, въезжавших прямо на конный двор. Пожилой джентльмен пристально посмотрел на него, покосился на толпу любопытных и не без раздражения отчеканил:
— Пойдём, племянник. Довольно нам быть средоточием взоров посреди пустыни.
С этими словами он вошёл в дом, племяннику оставалось последовать за ним.
Дяде и племяннику отведены лучшие покои наверху. Оба постояльца в своей комнате только что отужинали. Горят свечи в стеннике — настенном подсвечнике возле двери, в оловянном канделябре на столе — ещё три. Стол поставлен недалеко от широкого, не закрытого ничем камина, в котором пылают ясеневые поленья, — и по старой просторной комнате, наполненной трепетными тенями, разносится лёгкий чад. Против камина у стены — кровать с задёрнутым пологом на четырёх столбиках, рядом столик с кувшином и тазом для умывания. У окна — ещё один стол и стул. По сторонам камина стоят два допотопных кресла с кожаными сиденьями и деревянными подлокотниками, источенными червём; кресла повёрнуты друг к другу. У изножья кровати — сработанная ещё в прошлом веке длинная скамья. Вот и вся меблировка. Закрытые ставни на окнах заперты на засов. На стенах никаких драпировок, никаких картин — только над камином гравированный, в раме, портрет королевы Анны, правившей ещё до отца нынешнего монарха. Да ещё тот самый стенник у двери, а рядом с ним потускневшее маленькое зеркало.
На полу возле двери стоит сундучок с медными наугольниками, тут же — чемодан с одеждой, крышка его откинута. Пламя в камине пляшет, и дрожащие тени отчасти скрывают убогость обстановки, а старые деревянные панели, которыми кое-где обшиты стены, и гладкий дощатый пол, пусть и не покрытый ковром, хорошо сохраняют тепло.
Племянник наливает себе мадеры из фарфорового графина с синей росписью, встаёт, подходит к камину и задумчиво смотрит на пламя. Он уже снял скреплённый пряжкой шейный платок и надел поверх длинного камзола и панталон ночную рубашку из шёлковой, с разводами, ткани (у людей того времени ночная рубашка была чем-то вроде домашнего халата). Теперь он без парика, и даже в полумраке комнаты заметно, что голова его обрита наголо — если бы не костюм, он вполне сошёл бы за теперешнего