— Пью.
— О России думаешь?
Она издевательски рассмеялась.
— Удобная штука эта твоя Россия! Стоит тебе напиться, или разреветься, или наболтать вздору, или почувствовать себя подлым трусом — сразу берешься за декламацию: «Я думаю о России…» А ведь не будь революции, ты все равно был бы таким же, не другим! Я-то разве пережила революцию? Нет. Просто мы с тобой не такие, как все. Не можем ни с кем ужиться, никто нам не нужен… Вот эта сиделка… Я ее до того невзлюбила — и ведь только за то, что она такая бледная да серьезная. Хочешь, я тебе еще что скажу? Тебе ведь все равно что ни скажи… Иногда я думаю — может, я мою дочь тоже ненавижу… У нее ни единого недостатка нет! Она так в себе уверена! Смотрит на весь мир, будто ей никто не нужен! И от меня ей ничего не нужно, только поцелует меня в лоб, когда прихожу или ухожу. Все равно, может, настанет такое время, когда ей тоже потребуется надраться вдрызг! Внезапно она с удивлением вскинула голову:
— Что ты делаешь?
Он повернулся к ней спиной и стоял, опершись о перила, делая вид, что не слышит окрика:
— Владимир! Иди сюда!
Это была ошибка. Как ни странно, она сама это смутно почувствовала, и в голосе ее отразилась тревога.
— Владимир!
Он повернулся к ней, и ее поразило выражение его лица. Никогда еще оно не казалось таким спокойным, все черты выступили как-то особенно ясно, исчезла портившая их припухлость. В глазах появилась какая-то доля той самоуверенности, за которую она попрекала дочь.
— Что с тобой?
Он послушно уселся. Она наклонилась к нему и вдруг увидела две прозрачные капли на кончиках ресниц.
— Да ты плачешь?
Нет! Он смеялся. Сухим, беззвучным смехом. Потом схватил бутылку виски и стал пить прямо из горлышка.
— Владимир… Ты меня прямо пугаешь… Теперь он улыбался совсем незнакомый ей улыбкой. Солнце зашло, зеленоватые отсветы легли на море. Точно такие же были сумерки, когда в свой первый вечер в Севастополе, на борту военного корабля, он писал матери длинное письмо.
— Ты сердишься? Ну не надо. Ты же знаешь, как мне плохо живется… Глупо такое говорить, но ты- то ведь знаешь! Только двое меня хорошо знают, ты и Папелье… Он уж до того хорошо меня знает, что выбирается сюда раз в неделю, а остальное время живет себе в Ницце.
Владимир рассматривал свои руки.
— Да что с тобой такое? — воскликнула она.
Что с ним такое? Ах, если бы она догадалась! Что с ним такое? Да просто минуту тому назад, когда он стоял, опираясь на перила балкона, глядя в сад, где в кустарнике сгущались тени, ему внезапно пришло в голову такое простое решение…
В мире все было спокойно. Вселенная притихла и погрузилась в дремотную полутьму. И только этот крикливый голос сотрясал прозрачный воздух. Эта женщина кривлялась, лежа на кушетке, вытянув левую ногу в гипсовой повязке.
Как легко это сделать! Он убьет ее, и ничто не нарушит тишины, только круги пойдут, как бывает, когда бросишь камушек в воду; круги пойдут все шире и затеряются в бесконечном пространстве…
И тогда — конец! Всему этому — конец! Как же он раньше об этом не подумал?
Все станет чистым, как прежде. Он отыщет Блини, и они заживут, как когда-то прежде, а по вечерам включат купленный ими граммофончик…
— Хватит тебе пить…
Он нарочно сделал еще глоток.
— Отдай мне бутылку.
Оказывается, она пить и не собиралась. Бросила бутылку через перила, разбила. Тогда Владимир все так же спокойно, но с трудом держась на ногах прошел через пустую темную спальню, спустился в буфетную, взял другую бутылку в холодильнике. На кусочках льда лежал острый ножик для скалывания льда, Владимир посмотрел на него, но не взял.
— Владимир, — шепнул кто-то, когда он уже шел к лестнице.
Эдна, в халатике, стояла у приоткрытой двери своей комнаты.
— Она все еще злится на меня?
Эдна не поняла, почему он вместо ответа улыбнулся широкой, совсем младенческой улыбкой.
Минуту спустя он опять сидел в плетеном кресле возле Жанны Папелье и спокойно наполнял свой стакан.
«Если глаз твой причиняет тебе вред, вырви и брось его прочь…»
Почему Владимир никогда раньше не вспоминал этого? Он ведь помнил Евангелие, помнил Экклезиаста. Где же это сказано, что единственное непростительное преступление — обидеть ребенка?
А она все говорила! Это невероятно — она все говорила! Может быть, от усилившейся тревоги?
— Послушай, дружок… Хочешь, когда я вылечу лапу, уедем куда-нибудь вдвоем? Например, в Швейцарию, высоко в горы, где только снег и чистый воздух.
Ему хотелось ответить: «Слишком поздно!» Но он все улыбался. Ему казалось, что от него самого исходит покой этого вечера. Он снова видел Блини и Элен в салоне яхты, возле стола, где лежала колода карт. Блини хохотал, хохотал, как невинный младенец из Священного Писания. Лгал, как дети лгут! Хотел Элен, как ребенок хочет игрушку!
— Налей мне!
Он налил. Она посмотрела на него снизу вверх — ведь он стоял, а она полулежала.
— Ты сердишься за то, что я сейчас тебе сказала?
— А что ты мне сказала?
Самое странное, что он произнес эти слова по-русски и сказал ей русское «ты». Она поняла, он ведь кое-чему обучил ее на своем языке.
— …что ты слишком труслив, чтобы меня бросить…
— Нет!
— Неужели ты можешь уйти от меня, работать как другие, жить как все, кого мы видим на улице? Сейчас — да! Сейчас он все может!
— Знаешь, Владимир, я ведь люблю тебя больше, чем если бы ты был мне сыном.
Начинается нытье! Как всегда, стоит ей напиться. Скоро расплачется.
— Когда я была маленькой, я хотела быть прачкой. Понимаешь, у меня нет честолюбия! Мне хотелось расстилать белые простыни на садовой траве, взбивать мыльную пену руками, закатав рукава…
Он отвел глаза.
— Пойдем в комнату, если хочешь, — сказала Жанна, повернувшись к темной спальне.
— Нет…
Нет! Здесь будет лучше! Он сам не понимал, чего он ждет Ему подумалось, что утром, когда он проснулся в пляжной кабинке, ему ничего такого и в голову не приходило.
А Лили? Должно быть, пошла в кино. Ни о чем не догадывается. Никто ни о чем.
— Собственно, самый счастливый — это тот, кто не думает.
Он устало вздохнул. Слишком много она говорит. И вечно одно и то же. Внизу, в гостиной, зажегся свет, очевидно, Эдна туда спустилась.
— Обещай, что никогда меня не бросишь, Владимир, дружок ты мой!
Он снова встал в нерешительности. Морщины Жанны Папелье растворились в полутьме, но тревога заполняла ее глаза.
— Что тебе?
А он просто подходит к ней. Лицо его сейчас было лицом безумца или ясновидца. Он только сейчас