непросто объяснить. Я хочу сказать, что иметь слугу, на которого можно положиться в наше нелегкое время… Я нахожу в этом утешение…» – «А пока вы жили на Земле, миссис Клюгман, в прежние времена, вы не испытывали страха, что вас классифицируют, гм, как специала?» – «О да, конечно, и я, и мой муж, мы буквально дрожали от страха! Но стоило нам эмигрировать, и все наши страхи рассеялись, надеюсь, навсегда».
Джон Изидор с горечью подумал, что его страхи и сомнения тоже рассеялись, а ему даже не пришлось эмигрировать. Его классифицировали как специала чуть больше года назад, и, в общем-то, не только из-за генетических изменений в организме. Хуже всего оказалось то, что он не смог справиться с тестом минимальных умственных способностей, и теперь его, попросту говоря, называли пустоголовым. Из-за чего над его головой сгустилось презрение сразу трех обитаемых планет.
И все же он продолжал жить. И продолжал работать – он водил фургон, который выезжал на вызовы и доставлял псевдоживотных в ремонтную мастерскую; служащие «клиники» Ван Несса для питомцев, включая непосредственного босса – Ганнибала Слоата, угрюмого грубоватого человека, относились к нему как к нормальному, за что Джон был им искренне благодарен. «Mors certa, vita incerta»,[2] как время от времени повторял мистер Слоат. Изидор, хотя и слышал высказывание много раз, имел лишь самое туманное представление о смысле фразы. В конце концов, если пустоголовый начнет разбираться в латыни, он перестанет быть пустоголовым. Услышав от Изидора данное предположение, мистер Слоат охотно с ним согласился. Действительно, на Земле существовали настоящие придурки, тупость которых – в сравнении с тупостью Изидора – была бесконечной; они не работали, потому что не могли справиться даже с самыми элементарными заданиями, их содержали в специальных закрытых заведениях с ничего не значащими названиями типа «Американский институт специальных трудовых навыков». Но слово «специал» несло в себе двойной смысл, и по перевернутому названию – «Институт трудовых навыков специалов Америки» – всем сразу становилось ясно, кто обитает за стенами «института».
«…Ваш муж не чувствовал себя в безопасности, – монотонно вещал диктор ТВ, – даже когда приобрел и постоянно носил дорогой, топорно сработанный свинцовый гульфик, якобы защищающий от радиации. Так, миссис Клюгман?» – «Мой муж…» – начала отвечать миссис Клюгман, но в этот момент Изидор, покончив с бритьем, вернулся в жилую комнату и выключил телевизор.
Тишина обрушилась на него со стен и с мебели, ударила его всей своей жуткой мощью, как будто нагнетаемая гигантским двигателем, вырабатывающим тишину. Она поднималась вверх от серой ковровой дорожки, закрывавшей – от стены до стены – весь пол. Тишина высвобождалась также из поломанных, полностью или частично, кухонных агрегатов, скончавшихся задолго до появления Изидора в квартире. Она вытекала наружу из бесполезных настенных светильников жилой комнаты и смешивалась с пустотой и бессловесными потоками самой себя, которые опускались с потолка, покрытого черными мушиными пятнышками. Короче говоря, тишина появлялась отовсюду, как будто являлась основной и единственной составляющей всех материальных предметов. Поэтому-то она яростно нападала не только на уши, но и на глаза; стоя напротив погасшего ТВ-экрана, Изидор ощущал тишину как нечто видимое и в своем роде живое существо. Живое! Он и прежде часто ощущал ее появление; вернее, она врывалась неожиданно и стремительно, она торопилась так, как будто промедление было смерти подобно. Тишина всего мира не могла совладать с собственной алчностью. Даже на мгновение. Даже одержав очередную победу.
И он с удивлением думал: а чувствует ли кто-нибудь из оставшихся на Земле людей пустоту всего мира так же сильно, как он? Или его страх – своеобразное биологическое удостоверение личности, вызванное уродством и бессмысленным перерождением сенсорного восприятия? «Интересный вопрос», – отметил для себя Изидор. Жаль только, не с кем обменяться наблюдениями. Он обитал внутри ветшающего и безмолвного здания с тысячью незаселенных квартир, которые, как и все составные части некогда жилого дома, превращались, день за днем, в беспорядочные руины. В конечном счете все внутренние помещения сольются воедино, превратятся в однородную безликую массу, которая заполнит их до самой крыши. После чего и сами брошенные здания преобразуются в бесформенную глыбу, которую похоронит под собой всепроникающая пыль. Но он может не опасаться будущего; он как пить дать умрет раньше комнаты, пораженной гнилостной болезнью, он не останется наедине с немой, вездесущей хозяйкой мира – тишиной.
Лучше, конечно же, включить телевизор и вернуться вместе с ним к настоящей жизни. Но Изидора раздражала шумная реклама, предназначенная оставшимся на Земле регулярам. Она сообщала ему – бесчисленными хитрыми способами – о том, чего он, специал, слышать и знать не хотел. Вся их информация была ему без надобности. Не мог он, даже очень сильно захотев, эмигрировать. Так чего ради прислушиваться ко всей этой дребедени? Чтоб их всех разорвало на части, вместе с программой колонизации. Почему бы им не начать воевать на новых планетах – теоретически через какое-то время война может начаться – и не запорошить себя радиоактивной пылью? Пусть все, кто эмигрировал, превратятся в специалов.
И тут он вспомнил, что пора отправляться на работу. Несколько шагов – и он потянул на себя ручку, открывая дверь, которая вела в неосвещенный холл, и… мгновенно отшатнулся, натолкнувшись взглядом на пустоту здания вне его собственной квартиры. Пустота лежала, прячась и поджидая его, где-то там, снаружи; ее мощь, которую он чувствовал, навязчиво потекла внутрь его квартиры. «О Боже!» – думал он, захлопывая дверь. Нет, он еще не готов преодолеть клацающие ступени лестницы, ведущей вверх, на пустую крышу, где у него нет своего животного. Эхо его шагов – эхо пустоты – понеслось вверх, хотя он продолжал стоять на месте. «Самое время взяться за рукоятки», – подсказывал он себе; потом пересек жилую комнату и замер у черного ящика эмпатоскопа.
Как только он включил его, он тут же почувствовал запах озона, поднимающийся от энергоблока; нетерпеливо и судорожно вздохнув, Изидор сразу же ощутил радостный прилив бодрости. Катодно-лучевая трубка бледно засветилась, как копия, как слабая имитация ТВ; постепенно сформировался коллаж, составленный из случайных наслоений красок, цветных полос и предметов с размытыми очертаниями; картинка не изменится до тех пор, пока он не уберет пальцы с ручек включения… Поэтому, еще раз глубоко вздохнув, чтобы окончательно успокоиться, он крепко взялся за рукоятки.
Зрительный образ тут же обрел очертания; Джону Изидору открылся хорошо знакомый ландшафт: древний серо-коричневый бесплодный склон – пучки высохших стеблей торчали как ребра скелета – медленно уходил вдаль и растворялся в тумане неба, не тронутого лучами солнца. Одна-единственная фигура, лишь отчасти походившая на человека, с трудом брела вверх по склону – преклонного возраста мужчина, почти старик, в бесформенной выцветшей накидке, которую скроили из куска жуткой серой пустоты неба. Этот человек – Уилбер Мерсер[3] – едва переставлял ноги; Джон Изидор, наблюдая за ним, избавлялся от давления комнаты: полуразвалившиеся стены и обветшалая мебель отступали прочь, уходили, как уходит с отливом вода; вскоре он даже перестал их замечать. Одновременно, как и всегда прежде, возникло ощущение, что он проникает внутрь изображения, входит в коричнево-серый монотонный ландшафт холма и неба. Он сбросил с себя путы стороннего наблюдателя, теперь он поднимался вверх вместе со старичком, и ноги – его ноги – волочились вверх по каменистому склону; он тяжело дышал, вспоминая старую боль от неровных шагов и наполняя легкие едким туманом неба – неземного неба над невероятно чужим, далеким склоном, который с помощью эмпатоскопа воспринимался материально.
Он перешел границу реального и окунулся в этот мир стандартным, но приводившим человека в замешательство способом; физическое слияние – ментальная и духовная тождественность – с Уилбером Мерсером вновь осуществилось. И у Джона Изидора, и у всех остальных, кто одновременно с ним сжимал рукоятки, будь то на Земле или на одной из колониальных планет.
Он чувствовал их всех, впитывая невнятные обрывки мыслей, звучащих в его собственном мозгу, – навязчивый шорох существования каждого. И их, и его беспокоила общая мысль; сплавленная психика ориентировала внимание на холм, на подъем, на необходимость взбираться все выше и выше. Шаг за шагом цель приближалась, но так медленно, что подъем осуществлялся почти незаметно. Но все же осуществлялся. Надо подняться еще выше, подгонял себя Джон; камни выскальзывали из-под ног и катились вниз. Сегодня подняться выше, чем вчера, а завтра… Он, как часть Уилбера Мерсера, вскинул вместе со всеми голову, пытаясь обозреть склон. Невозможно разглядеть вершину. Но она где-то там. Не слишком далеко. Настанет день, и вершина покажется на фоне серого неба.