прошло.
– Что же сможет нас разделить?
– Ее смерть – это абсолют. Человек достигает точки, в которой должен остановиться. Наверное, я дошла до нее.
– Может быть, ты права. Но от точки смерти возможно вернуться обратно. От каждой смерти, и от этой тоже. И это хорошо.
– Я не знаю. Мне трудно предвидеть будущее. Но я чувствую себя пророчицей, Кассандрой. У меня внутри пустота. Надо или голосить, или молчать. Я чувствую в себе дар пророчества.
– В самом деле, ты говоришь каким-то странным языком. Даже голос звучит иначе.
– Что-то мною владеет. Я забываю обыденный язык. Ты извини, но внутри себя я чувствую какую-то пустоту и чистоту. Словно я умерла. Очищенная и пустая. Все, на чем зиждилась привычная моя жизнь… все опоры… рухнули…
– Со мной такое бывало.
– Даже жалость к самой себе и то не могу ощутить. Говорится, что всякое оплакивание смерти – это оплакивание собственной смерти. Неправда.
– Но ты ведь сказала, что умерла вместе с ней.
– Умершие не жалуются.
– Я тебе завидую. Ты возвела Дорину в ранг святой. Я не могу. И хотя это огромная трагедия, ты и дальше продолжаешь подчиняться реальности и времени. Ты живешь, и у тебя есть будущее. Твой мозг жив, и ему не избежать изменений. У тебя есть даже обязанности. Странно, обращаясь к тебе, ссылаться на обязанности. Странно для меня. Но ты мне нужна, потому что только ты способна принести мне прощение и облегчение.
– Я запомню твои слова. А сейчас мне надо идти.
– Это была случайность. Не судьба, не фатум – всего лишь случайность. Мы не должны этого забывать.
– Я закричу, Мэтью. Мне надо идти.
– Можно тебя поцеловать?
– Нет, не надо. Не прикасайся ко мне. Пока это невозможно. Прости.
– Я тебе позвоню.
– Хорошо. До свидания.
Мэвис, бледная как полотно, смотрела на него невидящим взглядом. Лицо ее заострилось, кожа обтягивала череп. Красивой она осталась, но буквально на глазах постарела. Казалось, она сосредоточенно следит за чем-то, недоступным глазу.
Оставшись один, Мэтью отдался сладости горя, которое было выше Мэвис и ее не касалось. Он чувствовал горечь, сожаление, вину. Он любил Дорину, и его любовь, теперь навечно чистая и свободная, пыталась пройти сквозь последнюю непреодолимую стену. Он видел Дорину, слышал ее голос, представлял себе, как утешает ее всеми возможными способами, но в то же время сознавал, что ее нет. Когда-нибудь потом Мэвис его утешит, будет держать за руку, выслушивать его самобичевание. Но придется набраться терпения и дожидаться этой минуты, которая принесет покой.
Похороны были похожи на празднество богини Флоры. Остин впервые видел столько цветов сразу. Дорина лежала, как царица цветов. Создавалось впечатление, что еще миг – и оживет эта девушка с телом из цветов. Во всем происходящем чувствовалось нечто волшебное. Остин упросил священника прочесть «Dies Irae». После этого его ухватила за рукав Клер Тисборн. «Скорей сюда, тут Остин!» – крикнула она, но он уже убежал.
Как и при жизни, Дорина оставалась определяющей силой в жизни Остина, хотя сейчас это было несколько иначе. Он проводил много часов в гостиной. Рядом находилась только Мэвис. Зачастую они сидели в молчании, выпрямившись, замерев, погруженные каждый в собственное одиночество. Время от времени кто-то один начинал восторженно говорить о Дорине. Второй как будто не слышал и не отвечал. Им хватало и этого.
Случались также минуты слез. Остин задумывался: изменилось бы что-нибудь, если бы он знал, что Дорина сейчас на небесах? Mihi quoque spem didisti.[8] А может, все-таки существуют слезы чистого сожаления о совершенных грехах и уверенность, что спасение после смерти возможно? Вот только его слезы не были так бескорыстны, и проливал он их не потому, что перед ней провинился, а потому, что ее утратил, а еще точнее – потому, что очень сильно чувствовал ее отсутствие возле себя, исчезновение объекта стольких ласк, принуждений и запугиваний. В сущности, он беспокоился больше о себе, нежели о ней, предчувствуя, что она еще принесет ему ужасную муку. Ее страх превратил его в тирана. И вот она ушла вместе со своим страхом, и это его напрочь выбивало из равновесия.
Мэвис каждый день готовила ему, но сама питалась отдельно. Миссис Карберри ходила на цыпочках. Остин временами уходил из дома и, как будто позабыв о смерти Дорины, бродил по Лондону и все высматривал ее на автобусных остановках, в метро, в уличной толпе. Упорно старался увидеть ее лицо. Дорина где-то живет – это впечатление его не покидало, хотя он и знал, что ее нет нигде в этом мире, но уж точно нет и в той глубокой яме, куда опустили до смешного маленький гроб.
Он знал, что Мэвис встречается с Мэтью, но был убежден, что в настоящий момент им не до выяснения собственных отношений. О брате думал лишь время от времени. Казалось, Мэтью по доброй воле исчез на время из числа живых; к нему нынешние события не имели отношения, как к чужому человеку. Сейчас Остину все казалось бессмысленным, но в этом чувстве содержалось некое утешение. Элегическая печаль и одиночество среди толпы не приносили радости, но и не пугали. Дорина забрала с собой свои призраки. Трудно было бы выдумать более надежный финал.
Но в то же время Остин лишился и цели. По его мнению, такое полное погружение в другого и было любовью. Он много размышлял над понятием любви. Сколько же душевных сил он растратил в размышлениях: любит ли его Дорина, будет ли любить вечно, а может, нанесет смертельный удар, влюбившись в кого-нибудь другого? Не навязал ли он Дорине своей воли, словно был Богом, не желающим страстно ее возвращения? Но ведь именно Бог всегда ревнует и страстно жаждет возвращения: разве в Библии слово «ревнитель» не встречается впервые именно применительно к Богу? Должны ли мы быть лучше нашего Создателя? Но Создателя нет, и поэтому нет никакой логики.
Ясно было, что они с Дориной живут не так, как надо, не умеют найти применения той силе (разве что уничтожить с ее помощью друг друга), которая и давала им любовь. «Сейчас она ушла, – думал Остин, – из моей жизни навсегда. Я всего лишь оживленный прах. Буду жить дальше, как будто во сне, бросаемый то туда, то сюда, чуть ближе, чуть дальше – согласно цели, которую природа навязывает животным вроде меня». Но сейчас не хватало даже такой цели, и дни проходили, будто полоса пустого, безнадежного настоящего. И только временами вместе с предчувствием выхода из немощи пробивался ручеек удовольствия. Эта капля радости возникала из мысли, которую трудно было отогнать: кто знает, не была ли эта смерть самой счастливой развязкой? Ведь он так хотел, чтобы Дорина ушла от мира, чтобы хранилась где-то только для него. И вот сейчас ее схоронили навсегда в темнице, из которой нет выхода. Наконец она оказалась в полной безопасности, и ему никогда уже не придется за нее волноваться.
Людвиг сидел один в своей комнате в Оксфорде. Дрожащая золотая листва неподстриженной глицинии рисовала за окном готическую арку. За ней были видны в солнечном свете башни и деревья. Часы на башне колледжа Мертона звонили траурно каждые четверть часа. Полдень зиял выцветшей, глубокой пустотой бесплодного времени.
Людвиг держал на ладони колечко с бриллиантом. То самое, которое Грейс купила на Бонд-стрит, а он, обезумев от счастья, тут же в магазине надел ей на палец. Глядя сейчас на колечко, он вновь ощутил настроение того дня – особенного, наполненного эхом солнечного дня, безумного, суетливого, веселого.
Письмо Грейс звучало так:
«Любимый мой! Когда ты сказал, что хочешь несколько дней побыть в одиночестве, я догадалась, что тебе попросту надо собраться с силами, прежде чем расстаться навсегда. Поэтому спешу тебе помочь и уверяю, что можешь чувствовать себя свободным. Я не порываю с тобой, просто хочу, чтобы ты чувствовал себя свободным, когда будешь делать выбор – начать все сначала или уйти навсегда. Понимаю, смерть Дорины кажется тебе каким-то символом, каким-то знамением. И ты обвиняешь меня, что не давала тебе к ней пойти. Тебе кажется, что я тебя связываю. Ах, Людвиг, я люблю тебя еще сильней,