почтительное молчание, никогда не жаловалась на усталость, всегда с готовностью продолжала путь в назначенное отцом время, не позволяла себе глупых замечаний и не предавалась чрезмерным восторгам. 'Ума в ней ровно столько, сколько в узле с платками и шалями', — говорил себе доктор; главное преимущество Кэтрин перед платками и шалями заключалось в том, что если узел временами терялся или вываливался из коляски, то девушка всегда была на месте и сидела прочно и надежно. Впрочем, отец не находил в поведении дочери ничего неожиданного и не спешил объяснить узость ее интересов расстроенными чувствами; она не выказывала ни малейших признаков страданий, и за долгие месяцы заграничной жизни доктор ни разу не слышал, чтобы его дочь вздохнула. Он полагал, что она переписывается с Морисом Таунзендом, но держал свое мнение при себе: письма молодого человека ни разу не попались доктору на глаза, а корреспонденцию девушки всегда отправлял посыльный. Возлюбленный писал ей весьма регулярно, но свои эпистолы вкладывал в послания миссис Пенимен, так что, подавая Кэтрин пакет, надписанный рукой сестры, доктор каждый раз становился невольным пособником любви, которую осуждал. Кэтрин думала об этом; еще полгода назад она сочла бы своим долгом предупредить отца, но сейчас полагала, что делать это не обязана. Сердце девушки хранило след раны, нанесенной отцом, когда она заговорила с ним, как ей подсказывала совесть; теперь она уже не станет так говорить с ним, хотя и постарается как можно меньше огорчать его. Письма возлюбленного она читала тайком.
Однажды на исходе лета путешественники очутились в пустынной альпийской долине. Они долго поднимались на перевал — шли пешком и намного обогнали свой экипаж. Доктор заметил тропу в боковой лощине, которая, по его верному расчету, могла намного сократить подъем. Они пустились этой извилистой тропой и в конце концов сбились с пути; лощина оказалась густо заросшей и усеянной камнями; прогулка превратилась в трудный переход. Впрочем, оба они были отважными ходоками, и приключение не раздосадовало их. Время от времени они останавливались, чтобы Кэтрин могла отдохнуть. Она присаживалась на какой-нибудь валун, глядела на суровые скалы, на закатное небо. День клонился к вечеру; дело было в конце августа, подступала ночная тьма, и уже стало прохладно — они достигли значительной высоты. Западная часть небосклона полыхала холодным красным заревом, придававшим склонам лощины еще более дикий и сумрачный вид. В одну из таких передышек отец оставил Кэтрин и, отойдя, поднялся повыше, чтобы оглядеться. Кэтрин потеряла его из виду; она одиноко сидела в тишине, нарушаемой лишь журчанием горного ручья где-то неподалеку. Кэтрин думала о Морисе Таунзенде — из этой пустынной, безлюдной лощины он казался бесконечно далеким. Отца долго не было; она забеспокоилась. Наконец он появился и стал приближаться к ней в прозрачных сумерках; Кэтрин поднялась, собираясь снова пуститься в путь. Однако отец не показал жестом, куда идти, а направился прямо к Кэтрин, словно хотел ей что-то сказать; он подошел вплотную и устремил на нее взгляд, в котором еще горели отблески снежных вершин. И вдруг, не повышая голоса, задал неожиданный вопрос:
— Ты отказалась от него?
Да, вопрос был неожиданный; и все же Кэтрин, в сущности, была к нему готова.
— Нет, отец! — ответила она.
Некоторое время доктор молча смотрел на нее.
— Он к тебе пишет?
— Да… дважды в месяц.
Доктор поглядел по сторонам, покрутил тростью. Затем так же негромко сказал:
— Я очень недоволен.
Кэтрин не понимала его намерений; может быть, отец хотел испугать ее? Место было подходящее: в этом диком и сумрачном логе, полном вечерней полутьмы, Кэтрин остро ощущала свое одиночество. Бросив взгляд кругом, она похолодела; ужас объял ее душу. Она не нашла, что ответить, и смущенно прошептала:
— Прости меня.
— Ты испытываешь мое терпение, — продолжал доктор, — а я, если хочешь знать, человек недобрый. Со стороны можно подумать, что я бесстрастен; но на самом деле душа моя кипит. И уверяло тебя, я умею быть жестоким.
Кэтрин не понимала, для чего отец говорит ей все это. Или он что-то задумал и специально завел ее сюда? Что же он мог задумать? Решил запугать ее? Заставить отречься от Мориса, воспользовавшись ее страхом? Запугать… чем? Природа здесь унылая и некрасивая, но что может ей сделать природа? Сам доктор находился в опасном состоянии крайнего возбуждения, соединенного с внешним спокойствием, но Кэтрин едва ли заподозрила, что он задумал сомкнуть руки — чистые, красивые, гибкие руки опытного врача — на ее горле. Тем не менее она слегка попятилась.
— Я знаю, что ты умеешь быть каким захочешь, — сказала Кэтрин. В своем простодушии она действительно верила в это.
— Я очень недоволен, — повторил доктор, на этот раз резче.
— Что это на тебя нашло, отец?
— На меня вовсе не нашло. Эти шесть месяцев гнев постоянно переполнял меня. Здесь просто место подходящее, чтобы его излить. Здесь тихо, и мы одни.
— Да, тут тихо, — неуверенно повторила Кэтрин, оглядываясь кругом. — Не вернуться ли нам к экипажу?
— Попозже. Значит, все это время ты даже и не думала менять свои планы?
— Я бы переменила их, если б могла, отец. Но я не могу.
Доктор тоже огляделся кругом.
— Если бы тебя бросили в таком месте умирать с голоду — как бы это тебе понравилось?
— Зачем ты это говоришь? — вскричала девушка.
— Такова будет твоя судьба — именно так он тебя бросит.
Значит, отец не посягнет на нее; но он посягнул на Мориса. Холодная рука страха отпустила — сердце девушки снова забилось.
— Это неправда, отец! — вырвалось у нее. — Напрасно ты так говоришь это неправда, и ты не должен так говорить!
Он медленно покачал головой.
— Да, я говорю напрасно, потому что ты все равно мне не поверишь. Но это правда. Вернемся к экипажу.
Он зашагал прочь; Кэтрин последовала за ним. Доктор шел быстро, и Кэтрин отстала. Но время от времени он останавливался и, не оборачиваясь, ждал, чтобы она догнала его. Кэтрин едва поспевала, сердце ее колотилось от волнения: ведь она впервые в жизни гневно возразила отцу. Темнело очень быстро, и в конце концов она потеряла его из виду, но продолжала идти вперед, и скоро изгиб лощины вывел ее на дорогу; Кэтрин увидела ожидавший ее экипаж. Отец сурово молчал, сидя на своем месте, и она так же молча села подле него.
Оглядываясь потом на события тех дней, Кэтрин вспоминала, что после этой сцены они с отцом долго не разговаривали. Сцена вышла очень странная, но на ее любовь к отцу она не повлияла — может быть, только на время. Ведь, в сущности, он и должен был иногда выговаривать дочери, и это была единственная сцена за целых шесть месяцев. Самым странным казалось ей то, что он назвал себя недобрым человеком. Кэтрин не знала, как это понимать. Слова отца отнюдь не убедили девушку, и воспользоваться его заявлением, чтобы оправдать свое упрямство, она не могла. Даже когда Кэтрин сердилась на отца, мысль о том, что он оказался хуже, чем она думала, не доставляла девушке ни малейшего удовлетворения. Признание отца объяснялось, очевидно, недоступной ей тонкостью его ума — слушая мудрецов, никогда не знаешь, как их понимать. Что же касается жестокости, то для мужчины это, разумеется, достоинство.
Без всяких сцен прошли и следующие шесть месяцев — шесть месяцев, в течение которых Кэтрин безропотно принимала нежелание отца возвращаться домой. Но по истечении этого срока он снова заговорил с ней; это случилось в ливерпульской гостинице, вечером, под самый конец их путешествия, накануне отплытия в Нью-Йорк. Они поужинали в просторном номере, сумрачном и затхлом; слуга уже убрал посуду и скатерть, доктор медленно расхаживал по комнате. Наконец Кэтрин взяла свечу, собираясь идти спать, но отец остановил ее.
— Что ты намерена делать по возвращении домой? — спросил он, глядя, как она стоит у двери со