– Кто я такой, – почтительно откликнулся Ханалай, – чтоб пить вино из рук государя?
– Не скажи, – возразили ему, – государь жаловал вино изменнику и колдуну Киссуру, поднесет и тебе.
– У государя, – осторожно сказал Ханалай, – свои желания и планы.
– Государь, – сказал кто-то гнусным голосом, – восемь лет мог быть волен в своих желаниях, а вместо этого потакал лишь желаниям своих министров, столь скверных, что их каждый год приходилось казнить. И вот страна лежит в г… и крови: и теперь государю поздно и трудно иметь свои желания.
А Шадамур Росянка развязно добавил:
– Ханалай! Этот человек не посмел сегодня покончить с собой! Убудет ли от его трусости, если он поднесет тебе вина?
Варназда вздернули на ноги и вложили ему в правую руку кубок. Кубок был тяжелый, серебряный с каменьями: на нем были вырезаны птицы в травах и олени в лесах, и по искусности работы он походил на небесный сосуд. Ханалай, улыбаясь, протянул руки. Все притихли.
Варназд размахнулся и выплеснул кубок в лицо Ханалаю.
Двое человек схватили императора за левую руку, и двое – за правую. Ханалай вытер лицо, усмехнулся и сказал:
– Я, простолюдин, расстроил государя неуместной просьбой. Уведите его.
Поздно вечером в государеву спальню вошел Свен Бьернссон, он же яшмовый араван. Государь лежал на постели и глядел в лепной потолок, где были нарисованы солнце, звезды и прочий годовой обиход государства. Так он лежал уже третий час. У двери сидели стражники, весело ругались и резались в карты.
Бьернссон постоял-постоял над Варназдом, окликнул его. У него не было особой жалости к этому человеку. И, в отличие от Киссура, Нана и даже Ханалая, он совершенно не мог себе представить, по какой причине он должен относиться к этому слабохарактерному, вздорному и, вероятно, неумному юнцу как к живому богу.
Вдруг Варназд повернулся к нему, уцепился за рукав и сказал:
– Зачем я не мертв! И почему за ошибки мои должен страдать мой народ!
Бьернссон перекосился от отвращения, выдернул рукав и закатил Варназду пощечину.
После этого с государем случилась истерика.
– Самозванец, – кричал Варназд, – я отрублю вам голову!
На крик сбежались разрозненные придворные. Пришел и Ханалай с десятком командиров. Посмотрел, как государь катается по ковру, ухмыльнулся и ушел.
Лекарь, Бьернссон и еще один стражник стали ловить Варназда, завернули в мокрые простыни и уложили в постель. Лекарь боялся приступа астмы, но астма, странное дело, пропала совершенно. Варназд поплакал и заснул.
Бьернссон хотел было уйти, но увидел, что лекарь куда-то утек, стражники пьяны, и кроме него о Варназде вроде бы позаботиться некому, – и, несмотря на некоторое омерзение, остался. Свен Бьернссон не без оснований полагал, что этот человек сильно виноват в бедах своей страны: но стоит ли из-за этого рубить ему голову?
Государь Варназд немного заснул, а потом проснулся ночью и долго лежал, не шевелясь. Он вдруг с беспощадной ясностью понял, что жить ему – до тех пор, пока Ханалай не возьмет столицу, ну, и еще две-три недели. Потом он стал думать о Киссуре. Он думал, что Киссура убъют, пожалуй, раньше. Ибо Киссур имел еще надежду оправдаться в глазах государя: но не в глазах той своры, что оставалась в столице, знала о его верности государю, и за эту-то верность и ненавидела.
Варназд вытер глаза и вдруг чрезвычайно удивился, что думает о Киссуре, а не о себе. И тут же подумал о Нане: и тот был ему предан, и, очевидно, погиб. И опять государь удивился, что думает не о себе. А Андарз? Ведь тот был его наставником, таскал десятилетнему Варназду сласти, сцепился из-за него со всесильным Рушем, – сколько же горя он причинил Андарзу, чтобы тот повел себя так, как повел?
Тут он подумал о Мнадесе; об Ишнайе; o Pyше – эти были мерзавцы, эти думали лишь о власти и выгоде, казнь их была заслуженна, весь народ ликовал. Однако скольких же это он казнил?
Луна зябла за решеткой в небе, как потерявшийся белый гусь, и Варназд вдруг заплакал, поняв: Великий Вей, – как же это получается? Ведь он не Иршахчан, не Киссур даже, чтобы рубить головы как капусту, – но вот ему двадцать семь лет, и он подписал четыре приговора четырем своим первым министрам!
Варназд посмотрел в угол и испугался. Там, не шевелясь, сидел давешний проповедник. Теперь, в темноте, было видно, что это действительно не человек, а большое светящееся яйцо, посаженное в грубую рясу. Свет понемногу просачивался сквозь ткань, как сыворотка – через холстинку, в которую завернули свежий творог, и скапливался лужами на неровном полу. Скоро весь пол был залит сиянием, и оно поднималось все выше. Какие-то светящиеся нити протянулись к Варназду. Это было так страшно, что Варназд не выдержал и закричал, – и проснулся.
Было уже утро.
Никого рядом не было, только самозванец, лже-Арфарра, сидел рядом с мокрым полотенцем наготове. Варназд понял, что все это было сновидение, и о других он думал во сне.
– Зачем вы меня напугали ночью? – жалобно сказал Варназд.
Бьернссон положил ему на лоб полотенце и ничего не ответил.
– Зачем вы рассказали мне о Киссуре?
Опять ни звука.
– Как вас зовут на самом деле?
– Это больше не имеет значения. Я потерял имя, как вы потеряли власть.
– Вы, – прошептал государь, – не любите Ханалая. Этот указ о Киссуре у меня выманили обманом: я хочу написать, что он подложный. Еще я хочу написать указ, чтобы в городе не слушались никаких указов, на которые меня вынудит Ханалай.
«Да, – подумал Бьеронссон, – этот человек так и будет искупать свои грехи не раскаянием, а указами».
Усмехнулся и сказал:
– За такой указ Ханалай вас – выпорет, а меня – повесит. Я мало что могу: Ханалаю в нас обоих нужно только имя.
Варназд глядел искоса на яшмового аравана. Он видел, что этот человек его презирает. Это было обидно: ведь если Ханалай их обоих употребляет сходным образом, то чем один умнее другого?
– Это неправда, – сказал Варназд, – я сам видел ночью… Великий Вей, как вы меня напугали! И потом, – от ваших слов плачут тысячи, как же мог неграмотный разбойник перехитрить вас?
Бьернссон вдруг захихикал:
– Перехитрить? Меня? Да я его насквозь вижу! Только мне теперь все равно, какая крыса сьест другую крысу последней.
– А мне не все равно, – возразил Варназд.
Свен Бьернссон был не совсем прав, утверждая, что столица была спасена, так как конница Киссура налетела на семитысячный отряд мятежников и утопила его: мятежники задержались на берегу канала потому, что увидели с другой стороны неизвестно откуда взявшееся городское ополчение.
Дело в том, что едва в городе огласили указ об измене Киссура, глупый народ счел указ подложным. Поползли самые вздорные слухи: говорили, что государя умыкнули и держат силой, что в указе имя Чареники было подменено именем Киссура, что Арфарра не болен, а отравлен, что Чареника в сговоре с мятежниками, и что вообще у Чареники рыбья чешуя на боках.
В городе стали собираться, как год назад при бунте, отряды самообороны, поймали одного из гонцов Чареники, – и подняли тревогу. Представители от цехов и лавок явились к Арфарре, потребовали с него клятвы не умирать до победы над Ханалаем, и высыпали еще целую корзину слов.
Арфарра вздохнул, понимая, что войск у него нет, а те, которые есть, вооружены не мечами и копьями, а орудиями собственного ремесла, кому как сподручней – булочник – ухватом, а кожевник – кочедыком.
Делать нечего, – Арфарра повел своих лавочников к Левому Орху, половину посадил в засаде на