Ну все. Закругляюсь. Ответа не буду ждать. Уеду раньше, чем ты почешешься написать мне свои пять слов, так что лучше иди и помойся с мылом, а еще придумай мне, чем я буду заниматься, когда выйду за тебя замуж.
Твоя почтовая голубица
Из кровоточащей жопы мира
23 сентября 1982 года, Бейрут, Ливан
Сейчас не вспомню и не пойму, отчего я так полюбил летать и куда же я все эти годы мчался. Я один поднимал в неостывший воздух перекрашенный BBJ. Я летал на маленьких двухмоторках, на Фальконах и
Бомбардирах, я почти руками тащил с земли раздолбанную вертушку с кириллицей оперенья, когда надо было спасать Ахмеда, и трижды шел из огня в ничто, когда пятнадцать секунд спустя небо застило надо мною белым куполом между строп. Я считал полеты числом посадок и только сегодня – сижу и жду. Так о чем я рассказывал вам, полковник?
Все попадаются на фигне. На мелкой блажи, забывчивости, ошибке.
Эдгар Манеда – закурил в салоне Эйр-Франс траву. Стив не выбросил ствол на месте. Дагаев где-то раздал визитки с другой фамилией и сгорел. Палома вернулась назад к отелю за дешевым магнитофоном.
Тарас Бульба не бросил трубку. Джек Солопски не запер дверь. Яша спутал во тьме состава лево с право.
Это случилось, когда до Венгрии оставался десяток миль. Мы лежали во тьме железнодорожного перегона и изучали громаду насыпи, заслонявшую горизонт. Все было уже готово. Еще ничего не было решено.
Перед тем как отдать нам последние наставления, Яков жадно глотнул воды, потом он как будто лизнул пространство, пробуя вектора ветра вкус – он никогда не мусолил палец, руки должны быть всегда свободны, и лишь после этого ровненько забубнил.
Мы все это слышали сотни раз. Точки маршрута до самой Вены. Деньги, курево, сухари. Любые сборы советского человека, даже курортный бросок на юг, напоминали уход на зону – самое нужное взять с собою, мы прощаемся навсегда.
Австро-Венгрия, чей довоенный запах, казалось, мог соблазнять вагоны, в одной перебежке от рельсов светилась каким-то старым цыганским сном, где все играют на темных скрипках, светлое пиво течет рекой, а красивые женщины в строгих платьях – ах! такого сегодня нет. Нарочно ли Яков врал или сам запутался в сложных мифах и сладких байках голодных лет, где южная контрабанда, трофейные эшелоны, музыка на костях так удачно легли поверх цыгано-молдаво-румынских сказок, превращая остатки былых империй в карамельных мельниц крахмальный рай? Не знаю. Настойчиво пахло хвоей, хотелось размяться, пройтись, чихнуть. Только братик Лева смотрел внимательно, словно впитывал состоянье – дальние вздохи ушастых сов, шорох выползшего крота, топкую патоку перегноя, – покуда все не укутал гул, гудок могучего паровоза, и только снизу на контрапункте – плеск, шипенье его паров.
– Побежали, мальчики, побежали! Вторая и третья коробки справа. – И
Яков вытолкнул нас наверх.
И я клянусь вам, что именно о таком, каким мы видим его сейчас – с медленным солнышком на подъеме, белым золотом, камнем и хрусталем подрастающих небоскребов, – именно о таком Западе мы мечтали синими вечерами, который, казалось нам, где-то есть, только надо суметь до него добраться, вместе с братцем, стать папарацци. Шутка. Только один рывок.
Под вагонами, как под коровой – вымя (тут я подумал, что первый раз буду ехать куда-либо на железе), провисали коробы для угля. Их уже обошли проверкой, где, собственно говоря, открутили гайки, на которых держались еще с войны фанерные, черного цвета, крышки, с перекрестьями горбылей. Сейчас неясно в нормальных цифрах, сколько
Яша за это дал. Еще через пару лет это стало невыполнимым: волнения по Европе, танки в Чехословакии, мир разгораживался, как мог, – богатые прятались от студентов, красные от желтых, левые от правых.
Но сейчас – на румынской границе с миром – все еще путалось, как всегда.
Мой короб открылся одним рывком, и я залег, подобрав коленки, Лева кинул мне на живот котомку с фотоаппаратом, чтоб она ему не стесняла руки, когда он откроет себе другой. Напоследок он вставил в пустые скобы гнутый гвоздь – “не боись, открою!”, и я остался наедине с угольной пылью и темнотой. Больше я ничего не слышал, кроме как, пару минут спустя, клацанье стыков всего состава, поворот ближайшего колеса.
Я до сих пор ненавижу тьму. Темень, сумерки, темноту, мрак, ночь, недостаток света, темный кадр, конец кино. Люди обычно воюют ночью, не для того, чтоб застать врасплох, а чтобы самому не увидеть пулю, взрывы, вспоротое тряпье, гримасу увальня-офицера, которому балкой снесло скулу, а я – пожалуйста, на здоровье, в злую лупу телевика, только выдайте освещенье, дайте солнца, луны, звезды, юпитеров с белою лампой глаза, огарок свечки, в конце концов. Лишь бы мне не сидеть вот так, неизвестно во что упираясь взглядом, а короб был в ширину большой, я думаю – Левка бы поместился, но он побежал открывать другой, и я его больше уже не увижу, пока однажды не стану им..
Из гостей я всегда ухожу пешком. По вензелям замощенных улиц, между старыми доками, что на снос, мимо журчащих по-скандинавски медсестер из госпиталя Гийома, мимо вокзала с – куда мне ехать – скелетами поездов. Перейти через мост, увидеть смешной буксир, улыбнуться ранней пичуге клерка, бедной парочке на углу, церемонно выслушать список тягот немолодого с рожденья турка, купить у него молока пакет и утренний “Телеграф”.
Затем прийти в тишине домой, в одиночестве выпить пустого чаю, выкурить сигарету. Вспомнить брата. Заснуть одетым. Cогласиться понятно с чем.
– Кто еще ехал с вами?
– Мой брат Лев.
– Кто учил вас английскому языку?
– Я сам учился всему. По книгам.
– По каким книгам?
– По вот этой вот, например.
И я достал из своей котомки мацаный том “Голубой вельвет”. У офицера
– смех! – покраснели уши. Меня мурыжили целый год.
А Лева просто открыл коробку, из которой рухнула тьма угля. Крышка, падая, оторвалась и больно стукнула по ноге. Второй и третий пустые коробы ждали нас на другом конце, так что мне еще повезло случайно наткнуться на пустой, а Лева быстро отбросил крышку и резко дернулся под состав, но поезд в этот момент поехал, прижимая брата громадой к шпалам – лицо по скулы зарыто в гравий, ноги чешутся от мочи.