Факт этот целиком перешел в историю народа.
Глава шестнадцатая
Траур, который надела по отце Пеллегрина, до того шел к ее грациозной, легкой фигурке и пепельной головке, что Фебуфис, пребывавший долгое время в тяжелой и беспросветной хандре, увидав ее, просветлел и сказал:
— Знаете ли, я очень хочу написать ваш портрет.
Пеллегрина, как женщина, с удовольствием чувствовала обаяние, которое ее красота произвела на знаменитого, по общему мнению, друга ее мужа, и ничего не имела против осуществления его артистического желания. Пик одобрял это еще более.
— Это тебе пришла счастливейшая мысль, — восклицал он, — это обоих вас займет, и тебя и ее заставит прогнать от себя тяжелые мысли.
Портрет был начат во весь рост на большом холсте, где нашли место для своего расположения все любимые вещи в будуаре Миньоны.
Фебуфис после продолжительной апатии и бездействия взялся за работу с большим рвением, и портрет Пеллегрины обещал превзойти портрет, написанный Фебуфисом с герцогини для кабинета герцога. Это обстоятельство заключало в себе даже нечто щекотливое и заставляло Фебуфиса производить работу не в мастерской, а в будуаре Пеллегрины. Он приходил к ней в своем рабочем легком костюме — в туфлях, сереньких широких панталонах и коричневой бархатной куртке. Она позировала перед ним стоя и, утомясь, отдыхала на широкой оттоманке, а он переносил ее девственные черты на полотно и нечто занес нечаянно в свое сердце, начавшее гнать кровь в присутствии жены друга с увеличенною силой. Он стал неровен и нервен, — она это, кажется, замечала, но оставалась во всегдашнем своем беспечном, младенческом настроении, и даже когда он однажды сказал ей, что не может глядеть на нее издали, она и тогда промолчала. Но уж тогда он бросил кисть и палитру и, кинувшись к ней, обнял ее колени и овладел ею так бурно, что она совсем потерялась, закрыла лицо руками и прошептала не раз, а два раза:
— Бога ради, бога ради!
Он, кажется, не разобрал, как это следовало понять, и последствия этого недоразумения совершенно не отвечали программе сеанса.
Дела могли идти таким порядком очень долго, но раз Пик вошел домой не в счастливый час и не в урочное время и услыхал это же странно произнесенное «Бога ради!» Он понял это не так, как следовало: ему показалось, что его жене дурно, и он бросился к ней на помощь, но, спешно войдя в комнату, он застал Пеллегрину и Фебуфиса сидящими на диване, слишком тихими и в слишком далеком друг от друга расстоянии.
Он посмотрел на них, они на него, и все трое не сказали друг другу ни слова.
И Пик стоял, а те двое продолжали сидеть друг от друга слишком далеко, в противоположных концах дивана, и везде, по всей комнате, слышно было, как у них у всех у трех в груди бьются сердца, а Пик прошипел: «Как все глупо!» — и вышел вон, ошеломленный, быть может, одною мечтой своего воображения, но зато он сию минуту опомнился и, сделав два шага по ковру, покрывавшему пол соседней гостиной, остановился. Его так колыхало, что он схватился одною рукой за мебель, а другою за сердце… Вокруг была несколько минут жуткая тишина, и только потом до слуха Пика долетел тихий шепот:
— Для чего вам было садиться так далеко?
Это говорила букашка, и говорила с укоризною… Фебуфис в роли букана был сильнее потерян и молчал.
Ее это еще больше рассердило. Пик слышал, как она встала с дивана и подошла к столику и как обручальное колечко на миниатюрном пальце ее руки тихо звякнуло о граненый флакон с одеколоном. Пик узнавал ее по всем этим мелким приметам.
Она, очевидно, входила в себя и держала себя на уровне своих привычек, между тем как ее сообщник был недвижим и едва мог произнести:
— Было бы все равно.
— Совсем не равно, — отвечала наставительно Пеллегрина, уже повышая тон до полуголоса. — Люди, которые просто разговаривают, никогда так далеко не сидят.
Он тоже хотел ободриться и с улыбкою, слышною в шепоте, спросил:
— Здесь это не принято?
Но она совсем уже полным голосом повторила:
— Не принято!.. Гораздо важнее — это не то, что
И с этим она поставила на уборный стол флакон и, вероятно, хотела идти вслед за мужем в те самые двери, в которые он вышел, но Пик предупредил ее: он бросился вперед, схватил в передней свой плащ и шляпу и выбежал на улицу. На дворе уже темнело и лил проливной дождь. Пик ничего этого не замечал; он шел и свистал, останавливался у углов, не зная, за который из них поворотить, и потом опять шел и свистал, и вдруг расхохотался.
— И это я ей говорил. Я ей объяснял, что букашка и что букан! И это она уверяла меня, как она не понимала, что с нею делают, и затрепетала! И это я писал Маку о здешних женщинах, как они наивны!.. Что мог я понять в этом омуте, в этой поголовной лжи?.. Что я могу понять даже теперь? Впрочем, теперь я понимаю то, что я не хочу здесь оставаться ни дня, ни часа, ни ми нуты!
И с этих пор он исчез бесследно.
Внутренний Шер доложил герцогу об исчезновении Пика в числе обыкновенных полицейских событий. Все, что предшествовало этому загадочному исчезновению и что было его настоящей причиной, осталось для всех посторонних неизвестным. Когда же все розыски Пика в пределах герцогства оказались безуспешными, герцог призвал Фебуфиса и спросил:
— Что ты знаешь о своем товарище?
— Ничего, ваша светлость.
— А в каком положении его жена? Она, может быть, уже вдова, и у нее нет права на пенсию?
— Если, ваша светлость, повелите, — вкрадчиво вставил Шер.
— Да, — отвечал герцог, — я повелеваю. И, кстати, пусть ее тоже определят воспитательницей там, где она сама училась. Это будет приятно герцогине.
Глава семнадцатая
Исчезновение Пика, однако, чувствительно ударило по сердцу Фебуфиса, и Пеллегрина перестала ему больше нравиться, а притом совершилось еще другое. Сопровождая герцога, он посетил один богатый торговый город, в ратуше которого им был дан роскошный бал. На этом бале, в числе многих красивых женщин, появилась молодая девушка классически строгой и поразительной красоты. Ее звали Гелия. Она была дочь местного богатого негоцианта, имевшего дела со всею Европой. Красота ее бросилась всем в глаза и сразу Фебуфиса пленила. Это заметил герцог и тут же спросил его:
— Что ты о ней скажешь?
— Ваша светлость, — отвечал Фебуфис, — о ней можно сказать только, как говорят на востоке: «Глаз смертного не может видеть такое совершенство без готовности умереть за него».
Герцогу понравилась восточная фраза: он, почитавший себя покровителем веры, сам любил иногда пустить в ход что-нибудь в библейском роде, и в данном случае он тоже скомпоновал что мог: он похлопал Фебуфиса по плечу и сказал:
— Эге, смертный, я вижу, ты еси уже уязвлен сею красою. Бойся заболеть, но, впрочем, при мне и сия болезнь может оборотиться не к смерти, а к славе… только сумей ей понравиться.
— Ваша светлость, смертный не дерзает и думать о том, чтобы понравиться такой красавице.