другой руки, вычисляет:
— В писании начитан; благородной гордости не имеет; по лицу бит; в комиссариат не хочет; в провиантские не хочет и в монахи не хочет! Но я, кажется, понял вас, почему вы не хотите в монахи: вы влюблены?
А мне только спать хочется.
— Никак нет, — говорю, — я ни в кого не влюблен.
— Жениться не намерены?
— Нет.
— Отчего?
— У меня слабый характер.
— Это видно! Это сразу видно! Но что же вы застенчивы, — вы боитесь женщин… да?
— Некоторых боюсь.
— И хорошо делаете! Женщины суетны и… есть очень злые, но ведь не все женщины злы и не все обманывают.
— Я сам боюсь быть обманщиком.
— То есть… Как?.. Для чего?
— Я не надеюсь сделать женщину счастливой.
— Почему? Боитесь несходства характеров?
— Да, — говорю, — женщина может не одобрять то, что я считаю за хорошее, и наоборот.
— А вы ей докажите.
— Доказать все можно, но от этого выходят только споры и человек делается хуже, а не лучше.
— А вы и опоров не любите?
— Терпеть не могу.
— Так ступайте же, мой милый, в монахи! Что же вам такое?! Ведь вам в монахах отлично будет с вашим настроением.
— Не думаю.
— Почему? Почему не думаете-то? Почему?
— Призвания нет.
— А вот вы и ошибаетесь — прощать обиды, безбрачная жизнь… это и есть монастырское призвание. А дальше что же еще остается трудное? — мяса не есть. Этого, что ли, вы боитесь? Но ведь это не так строго…
— Я мяса совсем никогда не ем.
— А зато у них прекрасные рыбы.
— Я и рыбы не ем.
— Как, и рыб не едите? Отчего?
— Мне неприятно.
— Отчего же это может быть неприятно — рыб есть?
— Должно быть, врожденное — моя мать не ела тел убитых животных и рыб тоже не ела.
— Как странно! Значит, вы так и едите одно грибное да зелень?
— Да, и молоко и яйца. Мало ли еще что можно есть!
— Ну так вы и сами себя не знаете: вы природный монах, вам даже схиму дадут. Очень рад! очень рад! Я вам сейчас дам письмо к Иннокентию!
— Да я, ваше сиятельство, не пойду в монахи!
— Нет, пойдете, — таких, которые и рыб не едят, очень мало! вы схимник! Я сейчас напишу.
— Не извольте писать: я в монастырь жить не пойду. — Я желаю есть свой трудовой хлеб в поте своего лица.
Глава четырнадцатая
Сакен наморщился.
— Это, — говорит, — вы библии начитались, — а вы библии-то не читайте. Это англичанам идет: они недоверки и кривотолки. Библия опасна — это мирская книга. Человек с аскетическим основанием должен ее избегать.
«Фу ты господи! — думаю. — Что же это за мучитель такой!»
И говорю ему:
— Ваше сиятельство! я уже вам доложил: во мне нет никаких аскетических оснований.
— Ничего, идите и без оснований! Основания после придут; всего дороже, что у вас это врожденное: не только мяса, а и рыбы не едите Чего вам еще!
Умолкаю! Решительно умолкаю и думаю только о том: когда же он меня от себя выпустит, чтобы я мог спать.
А он возлагает мне руки на плечи, смотрит долго в глаза и говорит:
— Милый друг! вы уже призваны, но только вам это еще непонятно!..
— Да, — отвечаю, — непонятно!
Чувствую, что мне теперь все равно, — что я вот-вот сейчас тут же, стоя, усну, — и потому инстинктивно ответил:
— Непонятно.
— Ну так помолимся, — говорит, — вместе поусерднее вот перед этим ликом. Этот образ был со мною во Франции, в Персии и на Дунае*…Много раз я перед ним упадал в недоумении и когда вставал — мне было все ясно. Становитесь на ковре на колени и земной поклон… Я начинаю.
Я стал на колени и поклонился, а он зачитал умиленным голосом: «Совет превечный открывая тебе»…
А дальше я уже ничего не слыхал, а только почудилось мне, что я как дошел лбом до ковра, — так и пошел свайкой спускаться вниз, куда-то все глубже, к самому центру земли.
Чувствую что-то не то, что нужно: мне бы нужно куда-то легким пером вверх, а я иду свайкой вниз, туда, где, по словам Гете, «первообразы кипят, — клокочут зиждящие силы»*. А потом и не помню уже ничего.
Возвращаюсь опять от центра к поверхности не скоро и ничего не узнаю: трисоставная лампада горит, в окнах темно, впереди меня на том же ковре какой-то генерал, клубочком свернувшись, спит.
Что это такое за место? — заспал и запамятовал.
Потихонечку поднимаюсь, сажусь и думаю: «Где я? Что это, генерал в самом деле или так кажется…» Потрогал его… ничего — парной, теплый, и смотрю — и он просыпается и шевелится… И тоже сел на ковре и на меня смотрит… Потом говорит:
— Что вижу?.. Фигура!
Я отвечаю:
— Точно так.
Он перекрестился и мне велел:
— Перекрестись!
Я перекрестился.
— Это мы с вами вместе были?
— Да-с.
— Каково!
Я промолчал.
— Какое блаженство!
Не понимаю, в чем дело, но, к счастью, он продолжает:
— Видели, какая святыня!
— Где?