— Думаю, почему язык всегда мокрый, а не ржавеет?
— Вопрос серьезный. Глубоко копаете.
Тогда Афанасий Никанорович остановился и говорит:
— Васька, может быть, тебе в армию возвратиться — кругом, марш! Тут, на миру, ты без пользы преешь. Пошлют тебя в училище танковое. На командира выучишься. Грудь колесом.
— Недостаток в героях? — спросил Васька, неуважительно шевеля большим пальцем левой ноги.
— Да как тебе объяснить, чтобы вернее: героев много — опасность есть, что художников будет больше.
Васька закрыл глаза и увидел трех Петров на полу и человека в окне. Человек был без лица. Он вырвал из книги, толстой, как библия, странички, испачканные мозгами и кровью, аккуратно положил их на подоконник, улыбнулся картинкам, собранным в сортирах планеты, и унес книгу, безликий и улыбающийся.
И Васька сказал:
— Художников не бывает «больше». Кстати, Афанасий Никанорович, где вы читали, что музыка — продолжение цвета?
Отставной кочегар наклонился над Васькой, как над больным.
— Из личного опыта, Вася…
Как-то очень естественно вместо Афанасия Никаноровича возле кровати прорисовалась Вера.
— Пора, Васенька. Пора, пока все здесь.
Васька вскочил, подбежал к окну. Изо всех окон, выходящих во двор, смотрели жильцы: Леня Лебедев, Коля Гусь, Костя Сухарев, Танечка Тимофеева, Зина Коржикова, Адам и его собака Барон, музыкант Аркадий Семенович, отец Веры Поляковой — инженер, отец Адама — машинист. Женя Крюк стоял посреди двора, играл на кларнете, и отзывался ему их старый двор, в котором даже в безветрие тихо так свистел ветер.
Никогда не напишет Васька играющего во дворе на кларнете Женю Крюка, это сделают многие, расселив ночных кларнетистов по экранам, стихам и рассказам. Васька слышал звук переливчатый. Он пробудил его. Васька знал так звучит охра.
Васька поднялся. Было совсем светло. Низкое еще солнце вызолотило верхние окна напротив. Тихо было.
Но вот где-то у Тучкова моста прогудел пароход.
Васька не удивился, что палитра и кисти чистые и пол подтерт.
Он взял светлую охру, слегка разбелил ее и, добавляя цвет, какой ему чувствовался нужным, написал землю. На переднем плане нарисовал кистью два белых круга на ножках — и земля покрылась одуванчиками. Лошади он удлинил шею, отеплил и высветлил живот, и она как бы вознеслась, как бы воспарила, вобрав в себя цвет земли и цвет одуванчиков. Васька накрасил на ее груди светло-сиреневое пятно и такой же цвет пустил в небо. Лошадь стала похожа то ли на антилопу, то ли на странного жирафа, но и на коня, удивленного и еще не осознавшего данную ему Васькой свободу. И небо Васька сделал охристым, темнеющим кверху. Все на картине клубилось, как бы самозарождалось, еще не из цвета, но из плазмы, несущей цвет. А на горизонте среди пологих холмов, просто намеченных кистью, стоял похожий на бутылку вулкан. И кратер был обозначен неровным кружком, и кружок этот был голубым, как глаз.
А на лошади, на одной ноге, отведя другую ногу в сторону, как балерина, стояла Нинка. И в руке держала букет цветов.
Васька поставил кисти в банку с водой. Вымыл руки, разделся и лег. На улице уже громыхали трамваи, а будильник остановился.
Васька лежал и не смог сомкнуть глаза, так их резало. Словно песку в них швырнули. Единственное, что утишало боль, была неподвижность.
— Правильно, что ты не сделал цветы красными, — сказала Нинка.
— Правильно, — согласился он.
И кто-то третий, всхлипывая и сморкаясь, горестным голосом произнес: «Господи, слад ты мой — Нинушка. Вылитая. Как живая… Нинушка, спаси ты его, дурака, спаси. Афоня-то, видишь, не смог. Убийства в нем еще много, Нинушка…»
Васька скосил глаза — из комнаты, утирая слезы, выходила Анастасия Ивановна.
Маня и ее мачеха шли по набережной медленно и молча. Ирина уговорила Маню пойти к Ваське — извиниться. Маня согласилась было, но сейчас как опомнилась:
— Не пойду, — сказала. — И не настаивай. Что я ему скажу?
Шли они мимо фрунзенских шлюпок, мимо памятника Крузенштерну, мимо громадного адмиралтейского якоря, лежащего на спуске к воде, и мимо такого же якоря, но закопанного.
Над мостом Лейтенанта Шмидта сияла шапка Исаакия.
Ирина ковырнула носком туфли проросшую между камнями траву.
— Маня, ты действительно не знаешь, из-за чего Оноре с Исаакия бросился?
— Не знаю…
От раздавленной травы на булыжниках оставались мокрые пятна. Они быстро высыхали, хотя камни еще не успели прогреться.
Ирина закурила.
«Что она так много курит? Интересно, любит она моего отца? Нет, наверное. Просто махнула на все рукой: хоть старый, но все-таки муж». Маня вспомнила своего матроса. Звали его Константин — Костя. Он был ласков и очень напорист. Все, что касается дел любовных, он называл спортивными терминами. Мане это так нравилось. «Что такое любовь, знаешь? — спрашивал он, царапая ее губы своими шершавыми воспаленными губами. — Это игра в одни ворота».
Где они только не ухитрялись «прислониться», как говорил матрос: на крыльце Эрмитажа, там, где атланты, в Зоологическом музее, у памятника «Стерегущему», под Александрийским столпом…
Комок подступил Мане к горлу — но ведь ей это так нравилось!
— Маня, может быть, сходим? — спросила Ирина.
Маня ответила торопливо:
— Нет, что ты… — Роняя мелочь, достала смятую пачку папирос «Норд» из кармана. «Что я так много курю?»
Васька проснулся от ощущения, что в комнате что-то происходит. Глаза не открыл — лежал, слушал.
— Воображение, молодой человек, именно воображение высвобождает громадную творческую потенцию личности, — говорил кто-то, немного рисуясь.
— Он солдат, ему и писать в первую очередь нужно солдата. Может быть, тогда ему станет проще.
«Это Сережа. Уже с работы пришел. Уже вечер». — Васька спустил ноги с кровати — на стуле посреди комнаты сидел тот старик с Гороховой улицы, с зеленоватыми седыми волосами. У стола Сережа — покусывал губы, смотрел на картину.
Старик улыбнулся Ваське, словно Васька и не хамил ему.
— Меня ваша очаровательная соседка впустила. — Старик кивнул на картину. — Любопытно и неожиданно.
Васька встал, не одеваясь прошел старику за спину. Он вдруг понял, что и спал с этим желанием — посмотреть на картину, что и пробудило его это желание.
Ваську сотрясала дрожь. «Любопытно и неожиданно» — для старика. Для Васьки — чудо.
«Нинкина картина» — про себя он ее так называл — жила сама по себе, в каком-то медленном многоцветном кипении. Картина пугала Ваську мыслью: имеет ли он к ней какое-нибудь отношение? Ведь вторую, даже приблизительно такую, ему не сделать ни в жизнь, даже не скопировать эту, а ведь истина и красота живут повторениями…
И не верил Васька, что это он ее написал.
— Не верите? — спросил старик.
— Не верю. И не знаю, как это вышло.