болтались полуоторванные перламутровые пуговицы. Сказали — старинные, прорезные. Гребенка была черепаховая. Платье со следами яйца всмятку — ручного бархата. Звали девчонку Маня.
Дома у Мани было много чего. Проекционный фонарь (его называли волшебным) с видами дальних стран и древних столиц. Кинопроектор с рисованными кинолентами по мотивам немецкого карикатуриста Буша. Была паровая машина с вертикальным котлом, сверкающими медными цилиндрами и шлифованным маховым колесом — работающая от свечного огарка. Коньки фирмы «Нурмис». Велосипед женский «Три шпаги». Фотоаппарат «Кодак». И настоящие шпаги с тонким травленым узором чуть ли не по всей длине.
Маня приводила Сережу к себе в дом, состоящий как бы из двух квартир, объединенных общей столовой с необозримым столом, покрытым крахмальной тиковой скатертью. На стенах в золотых багетах висели портреты адмиралов, шпаги, кортики и большущие пистолеты.
За стол садились две семьи: семья Мани и семья Маниного дяди. У дяди детей не было, у него была жена, обидчивая розовая артистка с неподвижной прической, и на его половине жила мать — крупная седая старуха с прямой спиной и непримиримым взглядом.
Старуха садилась во главу стола, кивала и спокойно произносила:
— С богом.
Иногда к обеду приходила сестра моряков с дочерью чуть старше Мани. Муж ее писал оперетты. Жили они на улице Пестеля, в доме тринадцать.
Старуха называла Сережу мальчиком, не давая себе труда запомнить его имя. Она и Маню иногда называла девочкой. Говорила: «Подойди ко мне, девочка». Или: «Девочка, по-моему, тебе следует заняться физкультурными упражнениями, у тебя неприлично толстый оттопыренный зад».
Мать Манн была неряха, всегда растерянная, не умеющая Маню остановить. А Маня жила, как упитанный ураган. Прыгала на черный диван кожаный в кабинете отца. И Сережа за ней. Маня скатывалась с отцовского американского бюро, как с горки, царапая его подошвами башмаков. И Сережа за ней. Не найдя мяча, Маня играла в футбол глобусом. Мать говорила ей чуть ли не с ужасом: «Маня, остановись, ты вспотела…»
В воскресенье Маня с отцом уезжали на велосипедах на Пороховые Сережа оставался один, понимая окружающий его двор, и набережную Фонтанки, и даже Невский проспект (тогда проспект 25-го Октября) как необитаемый остров.
Потом они с матерью поменялись на Васильевский, ближе к материному заводу.
Несколько раз он приходил к Мане, и она, шумно радуясь, втягивала его в водовороты своего сиюминутного существования, в споры и забвения, в любови и ненависти, в белое и черное, но радовалась она не его приходу, но жизни вообще. Вокруг нее всегда клубились мальчишки и девчонки, ее одноклассники.
Маня училась хорошо. Как обстоят дела у Сережи, она не спрашивала.
Сережины посещения становились все реже и реже. Уже началась война, был сентябрь, немцы под Новгородом — он пошел к Мане. Потаенно думая может, в последний раз, мало ли что — война. Но он будет хранить память о Мане.
Впервые Маня встретила Сережу, радуясь тому, что пришел именно он.
— Сережа! — Она потащила его в комнату. — Замечательно! Здорово, что ты пришел. — Она притиснула его грудью к шкафу, ударила кулаком в бок. Знаешь, почему замечательно? Потому что мы с тобой не целовались. Последнее время меня стало тянуть целоваться. Я со всеми мальчишками перецеловалась. Не целовалась только с тобой.
— Не хочешь ли ты…
— Молчи, Сережа. Я не хочу их видеть. Война — остальное все глупости.
— Мы победим, — сказал Сережа.
— Еще бы! Папа и дядя Алеша на фронте. Оба на Севере. Жалко, что нам с тобой мало лет.
Сереже обрадовалась и Манина мать. Она похудела еще больше. Работала она теперь паспортисткой — раньше была искусствоведом.
Манина бабушка в черном платье, тоже похудевшая, но с еще более непреклонным взглядом, сказала:
— Рада вас видеть, молодой человек. Сейчас сядем обедать. Очень я не люблю, когда за столом мало людей. Но это бывает, когда война и когда эпидемия, — ничего не поделаешь…
Сережа покраснел: он позабыл, что здесь обедают в одно и то же время, и, не думая, подгадал к обеду.
Старуха села на свое место во главе стола. И все сидели по своим местам. Между старухой и Маниной матерью стоял пустой стул. И вся противоположная сторона стола тоже была пустой — Манина тетка эвакуировалась с театром в Алма-Ату.
Домработница, тоже старая, ее звали няней, разлила по тарелкам овсяный суп. Обнесла всех хлебом — каждый взял себе по кусочку, в хлебнице остался кусочек для няни. Она села на свое место, напротив старухи. Она всегда там сидела. Маня говорила: «Как революция произошла, дед привел няню в столовую и посадил ее на это место».
Манина бабушка оглядела портреты адмиралов, задержала взгляд на своем муже, он был в советской форме, оглядела присутствующих за столом, как бы сосчитала их, и спокойно произнесла:
— С богом.
Когда Сережа с матерью садились за стол, то их обед пока еще мало чем отличался от довоенных; этот же громадный, покрытый крахмальной скатертью стол с многочисленными пустыми стульями, на которых раньше сидели гости, чаще всего ребята, как-то обострял чувство долга, придавал ему некий священный аскетизм — и не обедали они за этим столом, но совершали клятвенный ритуал на верность отечеству.
— Ты приходи к нам, — провожая Сережу, Маня погладила его по плечу. Ты нас забыл.
— Теперь приду, — сказал Сережа.
Но встретились они только после войны, случайно, на подготовительных курсах Горного института, и такое уже было между ними внешнее и внутреннее несоответствие, что Сережа ощутил себя как бы неполноценным: в армию его в прошлом году не взяли — обнаружили туберкулез; худущий, большеглазый, он мог спокойно сойти за пятнадцатилетного паренька: говорил вежливо краснел, а Маня курила, было ясно, что пьет, — голос хриплый и речь груба.
Он только спросил у нее:
— Почему ты не в медицинском?
— В недрах чище, чем в потрохах. И ответственности, и вони меньше, сказала она, разглядывая его как диковинку.
К ней он не приходил, хотя она его и звала. Сказала ему, что у нее померли все: и бабушка, и мама, и няня. Мать не от голода померла — рак легких.
И вот сейчас он звонил Мане из автомата.
— Не поздно, — спросил, — звоню?
— Да нет.
— А если я к тебе загляну? Я у Елисеевского.
— Сережа, Сережа! — вдруг закричала она. — Послушай, ты же не знаешь. Вход со двора, по черной лестнице. Квартира четырнадцать. Понял, по черной лестнице?
Он подумал:
«Чушь какая-то — почему со двора?»
Открыла Маня.
Пахло ванилью.
Кроме Мани в кухне была еще одна молодая женщина. «Сестра», — сначала решил Сережа, даже воскликнуть хотел: «Привет, Юлия!» Но разглядел — эта постарше и как бы другой породы: тоньше в кости, уже в талии, и главное голова ее не была такой лобасто-тяжелой.
— Ирина, мачеха, — сказала вместо приветствия Маня. — Дай тете ручку, не стесняйся.
Сережа поклонился.
— Сережа, мой довоенный дружок. Видишь, с какими мальчиками я до войны целовалась. Девочка была. — Маня как-то некрасиво подмигнула мачехе. — Для меня тогда поцелуи были вроде состязаний на