не тычь. Пусть композиция сама на холст ляжет. Вот, к примеру, я стою, а Настасья сидит в золотом кресле, и я ей на плечо руку кладу со всей нежностью. Я в таком светло-бежевом, Настасья в голубоватом. И фон за нами такой голубой. И мы с нею, как два облачка».

Васька сел к столу, облокотился и, прищурясь, утвердил в своем зрении экран холста. Потом сомкнул и разомкнул веки, и на холсте возникла картина, только что рассказанная маляром-живописцем. Она вызвала в Васькиной душе веселье. А на холст накладывались готовые композиции. Они созревали в Ваське исподволь, не задевая всерьез его сердца и разума, как загодя созревают импровизации. «Комитет комсомола», где комитетчики в гимнастерках с дырочками от орденов, в тесных довоенных пиджаках и рубашках, у которых хрустнули верхние пуговицы, и вместе с ними девушки вчерашние школьницы, тонкопалые апостолицы блокады, казнят его, Ваську, за что-то очень зловредное, — наверное, за портвейн, выпитый с Маней Берг.

— Орлы! — тоскливо сказал Васька, понимая, что комитетчики, по всей вероятности, правы, а он виноват. Да и какая может быть у него правда, если они прут в геологию, а он куда?

Представил Васька другую картину, с названием «Будущие геологи», где парни и девушки стоят на подиуме перед портиком Горного института — у Геракла и Прозерпины, некоторые в распахнутых шинелях, а один и вовсе на костылях.

И вдруг Васька сделал такое открытие странное, что суть геологии и горного дела промежуточная, что конечного продукта горные специалисты не дают: найдут они минералы, их растолкут в порошок, чтобы сделались краски, найдут нефть — очистят ее, чтобы сделать керосин. А Васька картину напишет этими красками, разводя их этим керосином, и никто не скажет: вот творение медлительной природы или какого- нибудь резвого бога, — будет та картина конечным и неоспоримым продуктом человеческой работы.

Васька ухмыльнулся ехидно:

— Прижал я вас, мужики, прижал, гордецы-романтики. — Интерес к геологам у Васьки тут же пропал, оставив в душе сомнение.

Васька представил Юну в шинели, туго подпоясанную, с заправленным под ремень пустым рукавом. Через плечо у нее полевая сумка, а в руке тубус с чертежами. Юна стоит в трамвае, место ей уступили, но она не замечает. И называется — «Задумалась».

«Нет у нас с тобой ничего, кроме детства и кроме войны», — сказала она так отчетливо, что Васька повернулся лицом к оттоманке, откуда, как ему показалось, шел ее голос.

Она сидела, положив на колени свои прекрасные гибкие руки.

«Иногда я летаю. Взмахну руками и полечу».

И она полетела.

Васька спроецировал на холст летящую ее.

«Я тебе о детстве рассказывала, а ты что натворил? Летающую потаскушку».

Васька засопел недовольно, но и смущенно.

«Не во всем ты права, — сказал он. — Кроме детства и кроме войны у нас уже кое-что накопилось. У меня, например, ты».

Неохотно, он все же обратил память к войне и ничего не увидел заслонили войну три Петра, лежащие на паркете у толстых уродливых ножек чужого обеденного стола.

«Кто же окровавленные страницы вырвал и унес книгу? — подумал Васька. — Да мало ли их, любознательных. Скорее всего — телефонисты».

Васька смотрел на чистый, туго натянутый холст и в белизне его видел гладь беспредельной темной воды — пустоту.

Васька лег и закрыл глаза. В темноте молчащего мозга сначала редкие, с длинными промежутками, потом все учащаясь, пошли вспыхивать искры, цвет их был пронзителен, как в хрустальных подвесках люстры. Угасая, они оставляли после себя цветные следы, слабые, как пятна жиденькой акварели. Пятна эти складывались во что-то знакомое и позабытое.

Васька открыл глаза, чтобы дать им отдых на трещиноватой реальности потолка. Трещины тут же пришли в движение, складываясь в рисунок. Потолок превратился в обширную пустыню, поросшую вызревшими одуванчиками. Каждый одуванчик величиной с тарелку. Среди одуванчиков стоял конь, на нем Нинка. А на горизонте курились вулканы, похожие на бутылки.

Васька все смотрел на потолок, и все ярче, и все цветнее проступала на потолке одуванчиковая пустыня. Васька перевел взгляд с потолка на холст, и одуванчики проросли на холсте. И тепло, шевельнувшись в груди, подступило к горлу пестрым котенком.

«Оно, — прошептал отставной кочегар дальнего плавания, маляр-живописец, геройский сапер Афанасий Никанорович. — Оно, Васька. Только не торопись. Не крась с глазу. Через душу крась, через звук…»

Васька в кухню пошел сполоснуть лицо.

На кухне сидели Анастасия Ивановна и Сережа Галкин, готовили треску с отварной картошкой, репчатым луком и постным маслом. Едят ее в горячем виде. Еда дешевая, вкусная и чисто ленинградская.

Некоторые утверждают даже, что горячая соленая треска так же характерна для Ленинграда, как и белые ночи, что она всегда будет. Но нет — останутся только ночи.

— Привет, — сказал Васька. — Тресочки потрескаем.

— Ты что, влюбивши, — глаза-то шальные? — спросила Анастасия Ивановна.

— Нет, тетя Настя. На работу пойду устраиваться. Мне работу потяжелее надо, чтобы я уставал.

— Сам не знаешь, чего ты хочешь.

Умывшись и засучив рукава, Васька жиденько развел охру светлую и начал рисовать ею Нинкину одуванчиковую пустыню. Почему Нинкину? А потому, что давным-давно Нинка, еще совсем маленькая, может быть первоклассница, встретила его на лестнице и сказала:

— Здравствуй, большой мальчик, я тебя жду. Я хочу показать тебе мою картину.

Над Нинкой нельзя было смеяться, нельзя было по затылку щелкнуть, на нос надавить этак — «дзынь!», но всем хотелось сказать ей: «Если тебя кто обидит, лично со мной будет дело иметь. Зуб даю — пусть попробует!»

Нинка взяла Ваську за руку и повела на самый верхний этаж. Там на стене была приклеена картина.

— Это я на красивой лошади. Я, когда вырасту, буду наездницей, балериной и дрессировщицей кошек. — Говоря это, Нинка пыталась задрать ногу на подоконник и руками размахивала, словно «маленький лебедь». И в дальнейшем, когда она рисовала, а Нинка всегда рисовала стоя, она, сама того не замечая, выделывала ногами всякие кренделя.

Картина поразила Ваську единением желаний и достижений, таким пугающе простым, — он уже тогда, мальчишкой, понял, что это подвластно лишь Нинке, беззаботно изгибающейся у окна и счастливой своим существованием.

Васька так загляделся на Нинкину картину, что не услышал, как на площадку вышел Нинкин отец.

Нинка взяла Ваську за руку, повернула его к отцу и сказала:

— Папа, этот большой мальчик Вася — мой друг.

Рисуя охрой контуры Нинкиной одуванчиковой пустыни, Васька вспомнил, что именно подвыпивший Нинкин отец свел их в Исаакиевский собор впервые, целую толпу дворовой детворы, — показал маятник Фуко, дабы осознали они, что Земля вертится. Но вместо голоса Нинкиного отца, в котором всегда звучали нотки подлинного удивления, Васька услышал скрипучий, несколько самодовольный голос старика с Гороховой улицы:

«Посмотрите сегодня на маятник без иронии, посмотрите как на иконы, как на скульптуры святых, оцените его как явление духовное, как символ веры во всемогущество и торжество разума, веры, ушедшей вместе с ликбезами. И все реже приводят его в движение экскурсоводы, поскольку людей, желающих увидеть воочию чудо вращения Земли, с каждым годом становится все меньше».

В комнату вошел Сережа.

— Ты чего не идешь треску есть, — остынет. — Он долго глядел на контуры лошади и вулканов и, наверное, изо всех сил терпел, но не сдержался: — Какую-то чушь рисуешь. Нарисовал бы солдат. Колючую проволоку. Разведку.

— Много ты понимаешь в разведке, — сказал Васька довольным голосом: ему хотелось нарисовать в небе глаз.

Вы читаете Боль
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату