собираться, не таясь от матери. А мать молчала и уже ни о чем не просила ее.
В последний вечер перед отъездом Ольга укладывала свои вещи и вдруг повернулась к постели матери и увидела – огромные глаза на незнакомом лице, искаженном болью и горем, и в этих глазах – мольба, упрек, страх и любовь... Светлые слезы медленно катились по дряблым морщинистым щекам матери, и нельзя было поверить, что этой женщине нет еще и сорока лет.
– Ты что, мама? – крикнула Ольга.
– Что же ты делаешь со мной? – тихо сказала мать. – Ай не видишь, какая я? Сердце-то у тебя есть или нет? Звери – и те своих в беде не покидают, а ты? Даже подождать не хочешь, пока я на ноги встану...
Ольга бросилась к ее постели, упала перед ней на колени и прижалась лицом к темной жилистой руке матери, заплакала в голос:
– Мама, мамочка, не плачь, не надо! Прости меня, я никуда не поеду, останусь здесь, с тобой, насовсем, – понимаешь?
И целовала ее руку, а мать приподнялась на локте и обняла ее за голову, и на шею Ольге падали ее горячие слезы, но это уже были слезы радости, и слышала она тихий ласковый голос:
– Ну вот и ладно, доченька, вот и хорошо. Теперь заживем мы с тобой припеваючи... Лето вон смотри какое стоит, урожай в этом году хороший, даст бог, получим на трудодни – пальто тебе справим, Коле и Верке одежду купим, а то поизносились оба... Может, Белянка теленочка принесет. Говорят, на тот год обещали налоги скостить, тогда и свиней можно завести, и овечек прикупить... Будем жить не хуже других, много ли нам четверым надо... Нам бы вот Колю и Верку в люди вывести, только трудно мне одной, устала я... Ты уж потерпи немного, помоги мне...
Ольга молчала, уткнувшись лицом в одеяло.
Утром она встала рано, приготовила поесть, накормила ребятишек и услала их на улицу, убралась в коровнике и потом долго и тщательно мыла посуду. Мать наблюдала за ней тревожным, ищущим взглядом – Ольга старалась не смотреть на нее. О вчерашнем не заговаривали. Вытерев посуду, Ольга долго мыла руки и села, наконец, за стол, и то краснела, то бледнела, прикрыв глаза густыми ресницами... И вдруг резко поднялась, опрокинув стул, бросилась в другую комнату, к своей кровати, и стала быстро складывать вещи в обшарпанный чемодан, прислушиваясь – не скажет ли ей что-нибудь мать, не позовет ли? Но тихо и страшно было в избе, только гудели мухи, ударяясь о стекла окон, да шелестела материя в руках Ольги.
Она закрыла чемодан, вышла, оглянулась – мать смотрела на нее.
– До свиданья, мама, я должна ехать, – сказала Ольга, пытаясь удержать прыгающий подбородок, и быстро пошла к двери.
– Будь ты проклята! – с неожиданной силой крикнула мать. – Не дочь ты мне, слышишь? Нет у меня больше дочери!
Ольга споткнулась о порог и схватилась за косяк, чтобы удержаться, захлопнула дверь и больше ничего не слышала.
Давясь и захлебываясь слезами, она узенькими переулками выбралась на зады и все боялась встретить кого-нибудь, и потом вышла на грязную пустую дорогу, идущую в Селиваново, и долго шла пешком, сгибаясь под тяжестью чемодана.
Потом подобрала ее попутная машина.
В Селиванове была она три дня, заняла денег и уехала в Челябинск. Она знала, что когда-то – лет пять-шесть назад – жил там двоюродный брат ее отца, но что это был за человек и где именно он живет – совершенно не представляла. Но в Селиванове оставаться было невозможно, а больше ехать было некуда.
В Челябинске нежданную родственницу встретили довольно прохладно – семья у дядьки оказалась большая, и жить там было негде. С трудом удалось ей прописаться. Ольга хотела устроиться на какой- нибудь завод, но встретила единодушный отказ – никому не хотелось возиться с шестнадцатилетней девчонкой, ничего не умеющей делать. Все-таки, наконец, повезло – приняли ее в почтальоны.
За тот год немало километров отшагала Ольга по грязным и дымным челябинским окраинам. Особенно плохо пришлось зимой – Ольга жестоко страдала от холода и несколько раз довольно сильно обмораживалась, и всю зиму ходила с черными пятнами на щеках, с жирным, блестящим от мази лицом. Жила она в другом конце города, снимала койку в проходной комнате, и приходилось вставать в шесть часов, чтобы к восьми успеть на работу. По вечерам ходила в школу, и, хотя до начала занятий обычно немного удавалось подремать в котельной, все равно на уроках невыносимо хотелось спать, н иногда, если становилось совсем уж невмоготу, она уходила домой раньше обычного. А обычно возвращалась Ольга к часу ночи, с последним трамваем. Вагон был всегда переполнен, и никогда не удавалось занять место, но очень быстро Ольга выучилась спать стоя, прислонившись к железной, насквозь промерзшей стенке.
Зато как необыкновенно радовалась она наступившей весне, теплу, солнцу, а больше всего – тому, что предстояло ей. А предстояла ей – в это Ольга верила непоколебимо – жизнь необыкновенная и интересная, большая и хорошая...
Из Челябинска Ольга никому не писала – ни в Селиванове, ни домой. Написала только после того, как уехала в Москву и поступила в университет. Ответа пришлось ждать долго. Писал Коля. Письмо было коротенькое, и можно было понять, что мать – долго еще проболевшая после отъезда Ольги – так и не простила ее. Не простила и потом – за все эти годы ни слова не передавала Ольге в письмах, да и Коля писал очень редко.
Ольга несколько раз собиралась съездить в деревню, но так и не отважилась.
А потом забыла все. Забыла? Тогда почему же это «забытое» так хорошо помнится до сих пор? Да и как можно забыть такое? Значит, только внушила себе, что забыла.
И вот теперь поезд медленно тащил ее на восток, навстречу солнцу и времени, и колеса отстукивали не минуты и часы, а месяцы и годы...
Ольга лежала на верхней полке, отвернувшись к стене. Тяжело было вспоминать это давнее прошлое, и она приходила в отчаяние при мысли о том, что так будет продолжаться не один день, – двое суток до Селиванова, а там – что будет там? Застанет ли мать живой и от чего умирает она? Коля не написал об этом ничего вразумительного. Даже телеграмму не стал давать – почему? Не думал, что она приедет? Или мать не велела? И что она скажет матери?