мальчику. Как между тем грешница мать, к огорчению своей страны, даёт обет никогда не выходить замуж — явно не только потому, что считает себя осквернённой, недостойной христианского брака, но и потому, что хранит опасную верность пропавшему без вести брату; как могучий чужеземный герцог, добивающийся её руки и разгневанный отказом, идёт войной на её государство и завоёвывает всю страну, кроме одной- единственной крепости, где и укрывается королева: как затем, выяснив своё происхождение, юноша Григорий затевает паломничество к гробу господню, но волей судьбы попадает в город своей матери, где слышит о бедах правительницы, отправляется к ней и предлагает ей, которая, как сказано, «и так и сяк разглядывает» его, но не узнает, свои услуги; как убивает он свирепого герцога и освобождает страну, после чего царедворцы освобождённой государыни хотят выдать её за него замуж. Как та, пожеманившись, испрашивает себе один день — всего один день — на размышление, но затем, вопреки обету, даёт согласие, так что, к великому ликованию всей страны, свадьба состоится, и, усугубляя в неведении ужасную вину, сын и грешница мать восходят на брачное ложе, — всего этого я не стану описывать. Я хотел бы упомянуть только напряжённейшие, полные аффектации моменты действия, так поразительно странно оправдывающие себя в кукольной опере. Например, когда в самом начале брат спрашивает сестру, почему она так бледна и «глаза её потеряли черноту», а она отвечает: «Это не диво, ведь я тяжела и посему сокрушаюсь». Или когда при известии о смерти преступно познанного она разражается знаменательным плачем: «Пропала моя надежда, пропала моя сила, мой единственный брат, моё второе я!» — а затем осыпает мертвеца от головы до пят поцелуями, так что рыцари, неприятно поражённые столь преувеличенной скорбью, вынуждены оторвать от трупа свою повелительницу. Или когда она, узнавши, с кем состоит в нежнейшем брачном сожительстве, говорит: «О милый сын мой, ты единственное моё дитя, ты муж и господин мой, ты мой сын, и сын моего брата, о моё дитя, и ты, господь мой, зачем я родилась на свет!» Ибо узнает, с кем делит ложе и кому, к счастью, не родила брата и племянника своего брата, по собственноручно написанной некогда грамотке, которую находит в потайном покое супруга, а тот вновь помышляет о покаянном богомолье и тотчас же отправляется в путь босиком. Он приходит к какому-то рыбаку, который «по тонкости его членов» догадывается, что перед ним не простой путник, и соглашается предоставить пришельцу строжайшее одиночество, единственно ему приличествующее. Рыбак отвозит его за шестнадцать миль от берега к омываемой волнами скале, и там, велев надеть себе на ноги вериги и бросив ключ от них в море, Григорий проводит в покаянии семнадцать лет, заканчивающихся потрясающим, но для него самого, по-видимому, не столь уж неожиданным актом милосердия и возвышения. Ибо в Риме умирает папа, и, едва он успевает умереть, слышится глас небесный: «Разыщите божьего человека Грегориуса и поставьте его моим наместником». Во все четыре стороны спешат гонцы, заворачивают они и к тому рыбаку, ничего не забывшему. Он излавливает рыбу, в брюхе которой находится утопленный в море ключ. Тогда он везёт гонцов к скале кающегося грешника, и они кричат вверх: «О Грегориус, человек божий, слезь к нам с камня, ибо такова воля бога, чтобы ты стал его наместником на земле!» И что же он отвечает им? «Коли так угодно богу, — говорит он спокойно, — да исполнится воля его». А когда они прибывают в Рим и надо звонить в колокола, то колокола не ждут звонарей и звонят сами, — все колокола звонят самопроизвольно, возвещая, что такого благочестивого и многомудрого папы никогда ещё доселе не было. Молва о блаженном муже достигает ушей его матери, и та, по праву решив, что лучше всего доверить свою жизнь этому избраннику, отправляется в Рим, чтобы исповедаться святому отцу, который, услыхав её исповедь, узнает несчастную и говорит: «О милая мать моя, сестра и жена. О подруга моя. Диавол хотел ввергнуть нас в ад, но бог оказался сильнее». И строит ей монастырь, где она становится игуменьей, но ненадолго. Ибо вскоре обоим дозволено было вернуть свои души богу.

В эту-то непомерно греховную, примитивную и утешительную историю Адриан вложил всю шутливость и жуткость, всю детскую проникновенность, фантастичность и торжественность музыкального письма, и к этой пьесе или, пожалуй, именно к этой, вполне можно приложить удивительный эпитет старого профессора из Любека — слово «богомудрый». Я потому сейчас о нём вспомнил, что «Gesta» действительно являются своеобразным возобновлением стиля «Love's Labour's Lost», тогда как «Чудеса вселенной», по своему музыкальному языку, стоят уже ближе к «Апокалипсису» и даже к «Фаустусу». Подобные предвосхищения и реверберации встречаются в творческой жизни довольно часто; художественная же привлекательность этих сюжетов для моего друга мне совершенно ясна: его ум, склонный к ехидной, разлагающе пародийной игре, тут прежде всего привлекла возможность критически переосмыслить напыщенную патетику уже умиравшей эпохи искусства. Музыкальная драма черпала сюжет в романтическом сказании, в мифологии средневековья, давая понять, что только такой материал достоин музыки, соответствует её сущности. Будучи, по-видимому, определяющим, последнее обстоятельство оказывало разрушительное действие: шутовство, скоморошество, особенно эротическое, заменяло здесь священнический морализм, отметая обесцененную помпезность приёмов и перенося действие на кукольную сцену, уже саму по себе бурлескную. Работая над «Gesta», Леверкюн старался изучить их специфические возможности, и пристрастие народа, среди которого он поселился, к католически-пышной театральности не раз представляло для этого случай. По соседству в Вальдсхуте жил аптекарь, вырезавший из дерева кукол и изготовлявший костюмы для них, и Адриан часто к нему захаживал. Ездил он также в Миттенвальд, деревню скрипичных мастеров в долине верхнего Изара, где аптекарь, одержимый той же страстью, с помощью своей жены и искусников-сыновей устраивал кукольные представления по Поччи и Христиану Винтеру, собиравшие довольно большую публику из местных жителей и приезжих. Леверкюн смотрел эти спектакли, а кроме того, как я заметил, изучал по литературе высокое мастерство яванского театра кукол и теней.

Какие весёлые и волнующие вечера выдавались в этом зале с Никой и глубокими амбразурами окон, когда он на старом пианино играл нам, то есть мне, Шильдкнапу и, кажется, Руди Швердтфегеру, который тоже не преминул явиться разок-другой, свеженаписанные куски из своих удивительных партитур, где наиболее сильное гармонически и наиболее запутанное ритмически было отдано самой простой материи и, наоборот, наиболее изысканное содержание передано музыкой, близкой по стилю детской игре на дудочке. Встреча королевы с нынешним святым отцом, которого она когда-то родила от брата и обнимала как жена, вызвала у нас слёзы. Мы плакали равно от смеха и от невообразимой растроганности; и Швердтфегер, дав волю своей доверчивости в такую минуту, обнял Адриана и со словами: «Это вышло у тебя великолепно!» — прижал его голову к своей. Я видел, как неодобрительно искривился и без того уже искажённый горькой улыбкой рот Рюдигера, да и сам я непроизвольно пробормотал: «Хватит!» — и протянул руку, словно хотел одёрнуть бесцеремонного юнца.

Тому было, наверно, не так-то легко следить за беседой, происходившей в игуменском покое после этого домашнего концерта. Мы говорили о соединении изощрённого и народного, о ликвидации пропасти между мастерством и доходчивостью, между высоким и низким, в известном смысле осуществлённых литературным и музыкальным романтизмом, после которого, однако, глубокий разрыв и разобщённость между добротным и лёгким, достойным и занимательным, передовым и ходовым снова стали уделом искусства. Разве можно было назвать сентиментальностью всё более сознательную потребность музыки — а музыка отвечала за всё — выйти из своего респектабельного уединения, найти себе общество, не став пошлой, и говорить языком, который понимали бы и непосвящённые, как понимали они «Волчье ущелье», «Брачный венец», Вагнера? Во всяком случае, средством достижения этой цели была не сентиментальность, а уж скорее ирония, насмешка, освежающая атмосферу, ополчающаяся на романтизм, на пафос и пророческую выспренность, на меломанию и литературщину, выступающая в одном лагере с объективным и элементарным, иными словами, с новым открытием самой музыки как организации времени. Каверзнейшее начинание! Ибо ничего не стоит сбиться на ложную примитивность, то есть снова на романтизм. Оставаться на вершинах духа; сообщить естественность изысканнейшим достижениям европейской музыкальной культуры, так чтобы каждый ощутил их новизну, утвердить над ними свою власть, непринуждённо пользуясь ими как строительным материалом и заставляя слушателя почувствовать традицию, но традицию, преобразованную в противоположность эпигонства; сделать так, чтобы техника, при всей её изощрённости, ничуть не бросалась в глаза, скрыть все ухищрения контрапункта и инструментовки, придав им простоту, ничего общего не имеющую с примитивностью, некую пронизанную тонкой интеллектуальностью безыскусность, — такова, по-видимому, задача, таково желание искусства.

Говорил преимущественно Адриан, мы только изредка вторили ему. Возбуждённый предшествовавшей демонстрацией своей работы, он говорил с румянцем на щеках и блеском в глазах, слегка лихорадочно,

Вы читаете ДОКТОР ФАУСТУС
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату