превосходного письма — длинного, хорошо написанного, не то чтобы потрясающего по содержанию, но выдержанного в стиле лучших образцов старой, гуманистической Германии свидетельства преданности, которое в какой-то мере поразило адресата и на которое, в силу его несомненных литературных достоинств, никак нельзя было не откликнуться. Но и впоследствии, отнюдь не в ущерб своим многочисленным личным визитам, она часто писала ему в Пфейферинг — обстоятельно, несколько беспредметно, по существу не так уж содержательно, но лингвистически добросовестно, аккуратно и удобочитаемо — кстати, не от руки, а на своей конторской пишущей машинке с коммерческим условным знаком вместо «и», — выражая поклонение, объяснить и мотивировать которое она либо стеснялась, либо не умела, — то было именно поклонение, инстинктивное, сохраняющее многолетнюю верность, поклонение и преданность, за которые, совершенно независимо от своих прочих ценных качеств, эта чудесная женщина заслуживала самого серьёзного уважения. Я по крайней мере так к ней и относился, стараясь платить тем же внутренним признанием и суетливой Нэкеди, хотя Адриан, со свойственной ему невнимательностью, только терпел ухаживания и приношения этих поклонниц. Да и так ли уж отличалась их доля от моей? То, что я стремился быть доброжелательным к ним (в то время как они самым примитивным образом не выносили друг друга и при встречах обменивались ядовитыми взглядами), конечно же делает мне честь, ибо в известном смысле я принадлежал к их компании и вполне мог бы разозлиться на второсортную, стародевическую копию моего собственного отношения к Адриану.

Так вот, эти женщины, являясь всегда с полными руками, приносили ему в голодные годы, кроме основных продовольственных припасов, продукты, доступные только обеспеченным людям и добываемые из-под полы: сахар, чай, кофе, шоколад, печенье, варенье, табак для самодельных папирос, — так что он мог ещё делиться этим со мной, Шильдкнапом и неизменно доверчивым к нему Руди Швердтфегером, и мы между собой часто поминали добром преданных женщин. Что касается табака, папирос, то Адриан отказывался от них только по необходимости, то есть в дни, когда на него, словно тяжкая морская болезнь, нападала мигрень и он лежал в затемнённой комнате, что случалось два-три раза в месяц, а вообще он не мог обходиться без этого тонизирующего средства, — к которому пристрастился уже поздно, только в Лейпциге, — и уж никак не во время работы, за которой, по его уверению, долго не засиделся бы, если бы то и дело не скручивал сигарет и не затягивался подкрепляющим дымом. А работой в ту пору, когда я вернулся к штатской жизни, он был очень поглощён, по-моему, однако, не из-за тогдашнего её объекта, сценок из «Gesta Romanorum», или не только из-за него, но ещё и потому, что хотел разделаться с ним и прислушаться к новым, заявлявшим о себе запросам своего гения. На горизонте, я в этом уверен, уже тогда, а возможно, и с самого начала войны, явившейся для такого провидца, как он, великой вехой, рубежом нового, бурного, полного ломки, полного диких авантюр и страданий исторического периода, — на горизонте его творческой жизни уже маячил «Ароcalypsis cum figuris»[146], — произведение, которое дало этой жизни головокружительный взлёт и до которого, так по крайней мере видится её процесс мне, он коротал время ожидания за гениальными кукольными гротесками.

Со старой книгой, считающейся источником большинства романтических мифов средневековья, с этим переведённым с латинского древнейшим сборником христианских сказок и легенд Адриан познакомился благодаря Шильдкнапу: охотно зачту сию заслугу избраннику, успешно со мной соперничавшему. Они провели за чтением «Gesta» не один вечер, и оправдывалось это занятие прежде всего Адриановой страстью к комическому, его потребностью в смехе, смехе до слёз, которой я, человек от природы сухой, никогда не мог по-настоящему удовлетворить, тем более что в подобных взрывах веселья моя робкая душа усматривала какое-то несоответствие нраву того, кого я любил столь тревожной, настороженной любовью. Рюдигер, счастливый соперник, отнюдь не разделял этих моих забот, кстати сказать, мною скрываемых и не мешавших мне, если уж выпадали такие бесшабашные минуты, честно с ними веселиться. Силезец же с явным удовлетворением, словно выполнив какую-то миссию, отмечал всякий случай, когда ему удавалось рассмешить Адриана до слёз, и, спору нет, эта книга анекдотов и басен оказалась тут благодарнейшей, продуктивной находкой.

Я вполне понимаю, что «Gesta» с их историческим невежеством, благочестиво-христианским дидактизмом, нравственной наивностью, с их причудливой казуистикой отцеубийств, прелюбодеяний и сложных кровосмешений, с их выдуманными римскими императорами и строжайше охраняемыми, но хитроумнейше умыкаемыми дочерьми таковых, — я не стану отрицать, что все эти, переведённые в латинизирующе степенном, неописуемо простодушном стиле басни о рыцарях, направляющихся в обетованную землю, о развратных жёнах, продувных своднях и предавшихся чёрной магии церковниках могут необычайно развеселить читателя. Они были как будто созданы для того, чтобы задеть пародийную жилку Адриана, и мысль о музыкальной драматизации некоторых этих историй в сжатой форме занимала его с первого же дня знакомства с ними. Там есть, например, совершенно безнравственная, предвосхищающая «Декамерон» сказка «О богомерзком лукавстве старух», где некая напускающая на себя святость наперсница запретных страстей заставляет одну благородную и даже на редкость добропорядочную женщину, доверчивый супруг которой находится в отъезде, греховно уступить сгорающему от любви к ней юноше. Два дня проморив голодом свою собачку, ведьма даёт ей хлеба с горчицей, отчего у животного начинают сильно слезиться глаза. Затем она ведёт собачку к особе строгих правил и, так как повсеместно слывёт святой, встречает здесь самый почтительный приём. Увидев плачущую собачку, дама удивлённо осведомляется о причине столь странного явления, но старуха делает вид, что предпочла бы уклониться от ответа, а затем, якобы под нажимом, признается, что некогда эта собачка была её сверхскромной дочерью, которая своей неприступностью довела до смерти одного молодого человека, страстно её желавшего, за что и наказана таким превращением, а теперь, конечно, раскаивается и проливает слёзы о своей собачьей доле. Плетя эту небылицу, сводница тоже плачет, дама же приходит в ужас при мысли о сходстве своего положения с положением несчастной дочери и рассказывает старухе о юноше, по ней страдающем, а та с самым серьёзным видом живописует ей, какая непоправимая случится беда, если и она превратится в собаку, после чего дама действительно просит ведьму привести к ней томящегося юнца, чтобы он, во имя бога, утолил свою похоть, и, таким образом, венчая успехом безбожную каверзу, оба предаются сладчайшему прелюбодейству.

Я до сих пор ещё завидую Рюдигеру в том, что он первый прочитал эту историю нашему другу, хотя признаюсь себе, что сделай это я, такого эффекта, наверно, не получилось бы. Вообще же участие Шильдкнапа в будущем произведении ограничилось этим первым толчком. Когда понадобилось обработать басни для кукольного театра, придав им форму диалогов, он ретировался — то ли из-за занятости, то ли из уже знакомой нам свободолюбивой строптивости, и Адриан, ничуть на него не обидевшись, принялся в моё отсутствие самостоятельно набрасывать примерное либретто и приблизительные реплики, а уж потом я на досуге быстро придал всему этому окончательную, стихотворно-прозаическую форму. Актёры, поющие партии кукол, должны были, по желанию Адриана, разместиться среди инструментов, в оркестре, очень скупо заполненном оркестре, состоящем из скрипки и контрабаса, кларнета, фагота, трубы и тромбона, ударных для одного человека и ещё металлофона, причём в числе актёров находился диктор, который, подобно testis'у оратории, уплотняет действие речитативом и чтением.

Особенно удачна эта слитная форма в пятой сценке, являющейся, собственно, гвоздём сюиты, в истории «О рождении блаженного папы Григория». Греховная необычность этого рождения ещё ничего не значит, ибо ужасные обстоятельства не только не мешают герою возвыситься в конце концов до звания Христова наместника на земле, но, по чудесной милости божией, прямо-таки сподобляют и подвигают его на это. Цепь перипетий очень длинна, и, пожалуй, мне незачем здесь воспроизводить историю двух венценосных сирот, брата и сестры, сверх меры любимой братом, оказавшейся из-за его необузданности в интересном положении и родившей несказанной красоты мальчика. Всё вертится вокруг этого племянника-сына. В то время как его отец старается искупить свою вину походом в обетованную землю и обретает там смерть, ребёнок идёт навстречу неизвестной судьбе. Ибо королева, не отважившаяся самочинно крестить рождённого столь чудовищным образом, заключает младенца вместе с его роскошной колыбелью в пустую бочку и, положив туда пояснительную грамоту, а также золото и серебро на его воспитание, пускает её на волю морских волн, которые «в шестое воскресенье» выносят её на берег вблизи некоего монастыря, возглавляемого благочестивым игуменом. Игумен находит ребёнка, называет его при крещении своим собственным именем — Григорий и даёт ему образование, как нельзя более идущее впрок наделённому отличными телесными и духовными качествами

Вы читаете ДОКТОР ФАУСТУС
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату