человеческая пыль Неземным Дыханием. Если же мысль о Конце – «бред», то, может быть, только потому, что Конец нам кажется слишком далеким: «на наш век хватит, а после нас потоп». Но как бы ни был Конец далек, все вокруг нас и в нас изменится тотчас же, в том или ином смысле, смотря по тому, захотим ли мы или не захотим Конца.
Человек – единственное на земле существо, знающее смерть. В жизни каждого человека наступает такая минута, когда он вдруг узнает, понимает смерть не извне, а изнутри; видит ее лицом к лицу, и все для него вдруг освещается страшным, «белым светом смерти». С этой только минуты и перестает человек быть животным. Может быть, такая же минута наступила и в жизни всего человечества, перестало и оно быть животным, и все для него осветилось вдруг новым «белым светом» Конца; как бы новая категория бытия, такая же основная, как пространство и время, вошла в человечество, только сказал Иисус на горе Елеонской эти три слова:
XIV
Кажется иногда, что злейшие враги Господни ближе сейчас к христианской эсхатологии – религиозному опыту Конца, чем слишком благополучные христиане. Взрывчатая сила всех революций (а что мы вступили сейчас в революционную зону и выйдем из нее не скоро, это, кажется, поняли все), взрывчатая сила эта есть не что иное, как тайная, демонически извращенная, но, может быть, все еще в глубоких корнях своих христианская эсхатология, чувство Конца.
Кто-то из евангельских критиков, вынужденный употребить, говоря о конце мира, слово Zuzammenbruch, «крушение всего», так же не подозревает, что говорит на языке социальной революции, как Маркс, употребляя то же слово, не подозревает, что говорит на языке христианской эсхатологии: оба, как мольеровский мещанин, не знают, что «говорят прозой». Но что бы ни говорили вожди бесчисленных, вовлеченных в социальную революцию насекомоподобных человеческих множеств – этой «саранчи» Апокалипсиса, – от них самих пахнет уже сейчас вулканической серой Конца. И в грозно полыхающем над нами зареве социального пожара преломляется в красный свет демонической революции все еще, может быть, белый свет Революции Божественной.
XV
О, если бы только могли мы понять, как следует, Елеонскую речь о Конце, мы, может быть, спаслись бы!
Так просто, что и ребенку понятно, и с таким опять величием, какого никогда не достигало человеческое слово, изображает Господь Страшный Суд.
Где это могли бы понять люди лучше всего? В церквах? Нет, в революционных подпольях, на каторгах, в тюрьмах, в больницах, в публичных домах, – всюду, где человек раздавлен наибольшим социальным гнетом.
Детская и простонародная, как будто для варваров и дикарей написанная, картинка Страшного Суда становится вдруг исполинской и действительнейшей картиной всемирной истории.
Самое близкое к нам, сегодняшнее – завтрашнее, – то, что мы называем «социальной проблемой», решается «ныне», сегодня, на Страшном Суде всемирной истории, в вечном Пришествии – Присутствии Господа (греческое слово parousia для этих двух понятий одно). Каждый сытый, богатый, праздный – в каждом трудящемся, нищем, голодном вдруг узнает Его, Сына человеческого, Брата человеческого.
Больше взять на себя «социальную проблему», больше в нее воплотиться нельзя, чем это делает Он; людям нельзя яснее сказать, чем Он говорит: «Будет ли равенство ваше в рабстве, ненависти, смерти или в свободе, в любви, в жизни вечной; будет ли равенство ваше дьявольским или божеским – этот вопрос – Я».
Именно здесь, как нигде, именно сейчас, как никогда, в наши именно глаза, как в ничьи, заглянул Иисус Неизвестный.
5. Иуда предатель
I
После речи о Конце сошел Иисус с вершины Елеонской горы в лежавшее на склоне ее селение Вифанию, где была для Него приготовлена вечеря в доме Симона Прокаженного. И, когда возлежал Он, —
Мировое масло, изготовляемое из нарда, благовонного, на высотах Гималаи растущего злака, ценилось на вес золота. Вот какая роскошь Нищему!
Тонкое горлышко сосуда, должно быть, в виде амфоры, из белого восточного оникса-алебастра женщина ломает, чтобы густое миро текло обильнее, и сосуд никому уже не мог послужить.[775] Сердце свое у ног Его разбила бы так же, если б могла.
Дом Прокаженного, смердящего, – всего человечества, – наполнился благоуханием чистейшего мира – последней на земле к Сыну человеческому, не мужской, а женской любви.
II
Кто эта женщина? В I и II Евангелиях – безымянная, хотя и прославленная Господом:
но людьми забытая, неизвестная.
В III Евангелии (7, 36) – «грешница», по толкованию Отцов, будущая великая святая Мария Магдалина, из которой вышло «семь бесов» (Лк. 8,2), она же – помилованная Господом «жена прелюбодейная», ????????;[776] а в IV Евангелии (12, 1–3) – Мария Вифанийская, сестра Лазаря. Все четыре свидетеля как будто хотят вспомнить забытую, узнать неизвестную, увидеть ее лицо в сумерках Вифанийского вечера, – хотят и не могут: слишком, должно быть, глубокая тайна между Ним и ею, Женихом и невестой, – первой услышавшей полуночный клик:
В сумерках смертного вечера и воскресного утра таинственно сливаются для нас эти четыре женских лица. Первое существо человеческое, увидевшее Господа, – не он, а она; не Петр, не Иоанн, а Мария. Рядом с Иисусом – Мария; рядом с Неизвестным – Неизвестная.
III
Лучше всех учеников поняла бы, может быть, она, почему Иисус, идучи на смерть – воскресение, говорит о «муке родов» – начале Конца («это начало мук рождения»,
, Мк. 12, 8) – для всей земли-матери, рождающей царство Божие, и для одной рождающей женщины: