человечество, для муравья муравейник — Бог.
Леббок в своих наблюдениях над муравьями, чтобы отличить одного от другого, отмечал их разноцветными крапинками. Для Базарова и Луначарского личности Сократа, Гете, Канта, Франциска Ассизского — такие разноцветные крапинки на безличных особях вида.
«Здесь, скажут нам, есть великая опасность, — предупреждает Луначарский, — опасность подчинения личности вашему Левиафану, вашему новому богу-коллективу». Знает кошка, чье мясо съела. Но делает вид, что не знает. «Что значит подчинение личности?» — удивляется Луначарский. И выходит, разумеется, что подчинение личности ничего не значит, потому что сама личность ничего не значит.
И уж, конечно, на вопрос о смерти как об уничтожении личности единственный ответ — «бессмертие рода», т. е. абсолютное человекоубийство, окончательное поглощение самой идеи личности как чего-то условного в идее безличного рода как абсолюта. Но это не ответ, а глухота к вопросу. Да и что уж тут спрашивать о смерти, когда и в жизни личность «просто отсутствует».
Религиозное принятие смерти как уничтожения личности есть религиозное принятие безличности. «Всякий узнает, — говорит черт Ивана Карамазова, — что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог». Как Бог или зверь? Ведь и зверь не знает, что такое смерть. Можно принять или отвергнуть это бого-звериное бессмертие, но спорить о нем нельзя, как о всяком откровении. Недаром говорит Базаров о «пафосе» — пафос значит религиозный восторг: пафос безличности для Базарова, Луначарского, Горького и есть религиозный восторг социал-демократии.
О, конечно, бессознательно! Потому-то с этим так трудно бороться, что это пока еще слишком бессознательно.
Доныне революционное освобождение человечества начиналось с утверждения человеческой личности. Но «мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться». Социал-демократия как религия хочет начать освобождение с отрицания личности. Тут опасность предельного мистического рабства. Самодержавие «нового бога» — коллектива — злейшее из всех самодержавий.
Обожествленный Коллектив становится некоторым Великим Существом, Grand Etre (по О. Конту), некоторой сверхчеловеческой личностью, а все отдельные человеческие «я» — безличными клеточками этого тела.
Какое же это тело, какое лицо? Что, если не Божеское и не человеческое, а звериное? Что, если центральная монада этого нового тела — не кто иной, как древний Цезарь Божественный или новый великий Азеф, великий Хам?
«Расхаживая по царским чертогам в Вавилоне, царь сказал: это ли не величественный Вавилон, который построил я в доме царства моего и в славу моего величия?..»
«Еще речь сия была в устах царя, как был с неба голос: тебе говорят, царь Навуходоносор, — царство твое отошло от тебя.
И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями».
«Сердце человеческое отнимется от него, и дастся ему сердце звериное».
Это сказано о социализме — «богостроитель», строитель Вавилонской башни.
Но о нем же сказано: «Царство твое останется при тебе, когда познаешь власть небесную».
Не отнимется у социализма сердце человеческое и не дастся ему сердце звериное только в том случае, если познает он власть небесную, познает, что «Всевышний владычествует над царством человеческим».
Истинное богостроительство есть богочеловечество. Камень, который отвергли строители, сделается главою угла. Этот камень — Богочеловек Христос. И строится на нем не Вавилонская башня, а вселенская Церковь — Царство Божие на земле, в котором исполнится и религиозная правда социализма.
Социал-демократия — железный молот; новое религиозное сознание — хрупкое стекло; стоило, казалось, молоту прикоснуться к стеклу, чтобы разбить его вдребезги.
Но вот опустился он всей тяжестью, ударил, а стекло не разбилось.
Откровение личности — не стекло, а сталь нового религиозного сознания. Спор идет о Боге в человеческой личности — о Богочеловеке, о Христе.
Посчитайтесь же со Христом, антихристиане; посчитайтесь же с Богочеловеком, человекобоги.
Кто не за Меня, тот против Меня. — Будьте же за или против. Не махайте молотом в пустоте, бейте прямо в цель.
А мы вам скажем спасибо за то, что вы куете наш меч.
АРАКЧЕЕВ И ФОТИЙ
Что такое Аракчеев?
«Просто фрунтовый солдат», — сказал о нем Пушкин.
Но это не так просто. Весь петербургский период русской истории создал Аракчеева, получил в нем то, чего хотел.
Без лести предан — в этом гербе целая религия.
«Что мне до отечества! Скажите, не в опасности ли государь?» — воскликнул он в двенадцатом году перед вступлением Наполеона в Россию.
Провались отечество, да здравствует царь; не быть всем, быть одному — такова религия.
Дух небытия, дух человекоубийственной казенщины воплотился в Аракчееве до такой степени, что почти не видно на нем лица человеческого, как на гоголевском Вие: «лицо было на нем железное».
Железное лицо Аракчеева — лицо единовластия. Нет Аракчеева, есть аракчеевщина — бессмертное начало. Всего ужаснее в нем это нечеловеческое, нездешнее, «виево».
Когда он умирал, Николай I прислал к нему в Грузино своего лейб-медика Вилие, который предписал больному, кроме лекарств, полное спокойствие; но однажды утром застал его с железным аршином в руке, которым умирающий наказывал провинившегося мальчика-садовника, «производя ему равномерные удары по носу».
Равномерные, «единообразные». «Я люблю единообразие во всем», — говорил Александр I. Александр говорил, Аракчеев делал.
Может быть, мальчик с окровавленным носом не чувствовал боли, окаменев от ужаса перед железным лицом этого железного автомата, «великого мертвеца» гоголевской «Страшной мести»: «Хочет подняться выросший в земле великий, великий мертвец».
И доныне весь русский народ — не этот ли бедный мальчик, которого бессмертный Аракчеев бьет железным аршином по носу?
В государстве — Аракчеев; в церкви — Фотий. Казенщина государственная и казенщина церковная. За обеими — единый дух небытия, единая религия: всякая власть от Бога. У Аракчеева — власть, у Фотия — Бог; у Аракчеева — земля, у Фотия — небо; у Аракчеева — плоть, у Фотия — дух.