сопровождали по столице, показывая лишь то, что дозволяло министерство пропаганды, словно представителей Красного креста, посещавших концлагеря. Слушая её, Марш решил, что она лучше, чем он, знает современную историю его страны. Он чувствовал, что следовало бы сказать что-нибудь в свою защиту, но не знал что.
— Вы говорите, словно политик, — все, что ему удалось придумать. Она даже не затруднилась ответить.
Он снова взглянул на человека на экране. Кеннеди старался создать образ полного энергии молодого человека, несмотря на очки и лысеющую голову.
— Он победит? — спросил Марш.
Журналистка промолчала. На мгновение ему подумалось, что она решила с ним не разговаривать. Потом она заговорила:
— Теперь победит. Для своих семидесяти пяти он в хорошей форме, согласны?
— Пожалуй.
Марш, в метре от окна, с сигаретой в зубах, попеременно поглядывал то на экран, то на площадь. Машины проезжали редко, люди возвращались с ужина или из кино. У статуи Тодта стояла, взявшись за руки, парочка. Трудно сказать, они могли быть и из гестапо.
Ему грозил военный трибунал за один только разговор с нею. Однако её голова представляла собой сокровищницу, полную самых неожиданных вещей, которые для неё ничего не значили, а для него были на вес золота. Если бы он мог как-нибудь преодолеть её яростное негодование, пробиться сквозь дебри пропаганды…
Нет. Смехотворная мысль. У него и без того достаточно проблем.
На экране появилась серьезная блондинка — диктор, позади неё заставка с портретами Кеннеди и фюрера и всего одним словом: «Разрядка».
Шарлет Мэгуайр плеснула себе в стакан виски из шкафчика с напитками Штукарта. Подняла его перед телевизором в шутовском приветствии:
— За Джозефа П. Кеннеди, президента Соединенных Штатов — умиротворителя, антисемита, гангстера и сукина сына. Чтоб ему гореть в аду!
Часы на площади пробили половину одиннадцатого, без четверти одиннадцать, одиннадцать.
Она спросила:
— Может быть, ваш приятель передумал?
Марш отрицательно покачал головой:
— Приедет.
Вскоре за окном появилась потрепанная «шкода». Она медленно объехала вокруг площади, потом проскочила дальше и остановилась на противоположной от дома стороне. Из машины вышли Макс Йегер и маленький человечек в поношенной спортивной куртке и мягкой шляпе с докторским саквояжем в руках. Он украдкой глянул на четвертый этаж и шагнул назад, но Йегер ухватил его за руку и потащил к подъезду.
В тишине квартиры раздался звонок.
— Было бы очень хорошо, — сказал Марш, — если бы вы помолчали.
Она пожала плечами.
— Как вам угодно.
Он вышел в прихожую и поднял переговорную трубку.
— Алло, Макс.
Марш открыл дверь. На площадке никого не было. Спустя минуту тихий звонок возвестил о прибытии лифта и появился маленький человечек. Не произнося ни слова, он торопливо прошел в прихожую Штукарта. Ему было за пятьдесят. Йегер шел следом.
Увидев, что Марш не один, человечек забился в угол.
— Кто эта женщина? — испуганно спросил он у Йегера. — Вы ничего не говорили о женщине. Кто эта женщина?
— Заткнись, Вилли, — проворчал Макс, легонько подталкивая его в гостиную.
Марш сказал:
— Не обращай на неё внимания, Вилли. Посмотри сюда.
Он включил лампу, направив её вверх.
Вилли Штифель с первого взгляда определил конструкцию сейфа.
— Английский, — констатировал он. — Стенки полтора сантиметра, высокопрочная сталь. Тонкий механизм. Набор из восьми цифр. Если повезет, из шести. — Он обратился к Маршу. — Умоляю вас, герр штурмбаннфюрер. В следующий раз меня ждет гильотина.
— И на этот раз тебя ждет гильотина, — ответил Йегер, — если ты не займешься делом.
— Пятнадцать минут, герр штурмбаннфюрер. И потом меня здесь нет. Хорошо?
Марш кивнул.
— Хорошо.
Штифель в последний раз нервно взглянул на женщину. Потом снял шляпу и куртку, открыл саквояж, вынул оттуда пару тонких резиновых перчаток и стетоскоп.
Марш подвел Йегера к окну и спросил шепотом:
— Долго пришлось уламывать?
— А как ты думаешь? В конце концов пришлось ему напомнить, что на нем все ещё сорок вторая статья. И до него дошло.
Статья сорок вторая имперского уголовного кодекса гласила: все «закоренелые преступники и нарушители морали» могут быть арестованы по подозрению, что они могут совершить преступление. Национал-социализм учил, что преступность в человеке в крови — нечто врожденное, подобно белокурым волосам или таланту к музыке. Таким образом, приговор определялся характером преступника, а не самим преступлением. Грабителя, укравшего после драки несколько марок, могли приговорить к смерти на том основании, что он «проявил склонность к преступлению, настолько укоренившуюся, что это исключает для него возможность стать полезным членом общества». А на следующий день в том же суде добропорядочного члена партии, застрелившего жену за обидное замечание, могли лишь призвать к соблюдению общественного порядка.
Штифелю совсем не светил ещё один арест. Совсем недавно он отбыл девять лет в Шпандау за ограбление банка. У него не было другого выбора, кроме как сотрудничать с полицией, к чему бы его ни обязывали — быть осведомителем, агентом-провокатором или взломщиком сейфов. Теперь он держал часовую мастерскую в Веддинге и божился, что со старым завязал. Глядя на него сейчас, трудно было этому поверить. Он приложил стетоскоп к дверце сейфа и стал поворачивать диск, цифру за цифрой. Закрыв глаза, он слушал щелчки тумблеров замка, попадающих в свои гнезда.
— Давай, Вилли, — потирая руки, подбадривал Марш. От напряженного ожидания у него затекли пальцы.
— Черт возьми, — прошептал Йегер, — надеюсь, ты понимаешь, что делаешь.
— Объясню потом.
— Нет уж, спасибо. Я сказал, что ничего не хочу знать.
Штифель выпрямился и глубоко вздохнул.
— Единица, — заявил он. Единица была первой цифрой комбинации.
Как и Штифель, Йегер то и дело бросал взгляд на женщину. Она, сложив руки на груди, скромно сидела на одном из позолоченных стульев.
— Шесть.
Так и продолжалось, по одной цифре каждые несколько минут, пока в 23:35 Штифель не спросил Марша:
— Когда родился владелец?
— Это к чему?