Данте, — на Флоренцию. 19 сентября подошел он к самым воротам ее, так что осажденные ждали, с часу на час, что он войдет в город, и думали, что пришел их конец. Множество флорентийских изгнанников, тоже с часу на час ожидавших возвращения на родину, сбежалось к императору. Но среди них не было Данте.[439] «К родине своей питал он такую сыновнюю любовь, что, когда император, выступив против Флоренции, расположился лагерем у самых ворот ее, Данте не захотел быть там… хотя и сам убеждал Генриха начать эту войну», — вспоминает Леонардо Бруни.[440] Кару Божию звал Данте на преступную Флоренцию, а когда уже готова была обрушиться кара, не захотел ее видеть: духу у него не хватало радоваться бедствиям родины. Это значит: явно ненавидел и проклинал ее, а тайно любил; было в душе его «разделение» и в этом, как во многом другом.
Только случай спас Флоренцию: вдруг подоспевшая, из Романьи, Тосканы и Умбрии, помощь союзников принудила Генриха отступить и начать правильную, надолго затянувшуюся осаду города. Когда же наступила зима, то смертность от холода, голода и повальных болезней увеличилась в императорском войске так, что Генрих вынужден был, сняв осаду, 6 января уйти на зимние квартиры в соседнее с Флоренцией местечко, Поджибонси (Poggibonsi).[441]
Следующий, 1213 год, был для императора тягчайшим из трех тяжких годов Итальянского похода. Теперь уже все могли видеть в Генрихе то, что первый увидел в нем Данте, — обреченную на заклание жертву.
Если мера человека узнается лучше всего в страданиях, то прав Данте, не называя Генриха иначе как «духом высокий Arrigo», l'alto Arrigo. Душу свою он отдаст за чужой несчастный народ, который поступит с ним так же, как злое и глупое дитя, «если бы, умирая от голода, оно оттолкнуло кормилицу».[442]
Всеми покинутый, в чужой полувражеской стране, где самый воздух напоен предательством, как воздух Мареммы — болотной лихорадкой, Генрих видит, как войско его с каждым днем уменьшается, тает, от постоянных, тоже предательских засад и нападений полувоенных, полуразбойничьих шаек, бывших для этого доблестного, но изнеможенного войска тем же, что ядовитые жала бесчисленных мух — для издыхающего льва. Гнусно изменяют Генриху все, но гнуснее всех — папа, — сначала тайно, а потом и явно, когда императора Священной Римской Империи, им же провозглашенного, в недавней энциклике, «посланником Божиим», — вдруг испугавшись в нем соперника земному владычеству пап и как бы сойдя с ума от этого страха, — он отлучает от Церкви. Видеть, как пастырь Христов сделался волком, всем верующим было страшно, но страшнее всех Генриху, потому что он больше всех верил ему и на него надеялся.[443]
Ко всем этим испытаниям внешним присоединилось и внутреннее — потеря нежно любимой жены и брата: оба умерли, все в том же несчастном походе, так что скорбь его растравлялась терзающим сомненьем: имел ли он право жертвовать чужому, неблагодарному народу не только собой, но и теми, кого больше всего на свете любил?[444] Мука этого сомненья, может быть, облегчалась для него только тем, что смерть и ему самому уже смотрела в глаза: медленный, но жестокий и неисцелимый недуг подтачивал силы его, как медленный яд. Бывали дни, когда изможденное, прозрачно- бледное, точно восковое лицо его напоминало лицо покойника.
Но чем тяжелее был крест, тем он мужественнее нес его; духом не падал, а возвышался и креп. «Мы родились от вечного гранита», — мог бы сказать и он, как Данте.
В эти именно тягчайшие дни главный внутренний враг Генриха, «демон отвлеченности», отступил от него, побежденный. Прежде ходил он. как бы на аршин от земли, точно реял по воздуху, а теперь твердо пошел по земле; деятелем стал созерцатель, — искусным полководцем и мудрым политиком. С папой порвав окончательно и презрев отлучение от Церкви, заключил он союз с королем Сицилии, Фридрихом Аррагонским и с Генуей; убедил и германских князей двинуть на помощь к нему огромное войско.
Новый поход, тщательно подготовленный за зиму, должен был охватить Италию с двух концов, с юга и севера, морскими и сухопутными силами. «Люди, опытные в военном деле, — вспоминает Дж. Виллани, — не сомневались… что государь такого великого духа и таких отважных замыслов мог легко победить короля Роберта и, победив его, овладеть всей Италией и многими другими странами».[445] Это значит: мог восстановить бывшую или основать будущую Всемирную Монархию, о которой мечтал и Данте.
Снова, как тогда, при первом явлении Генриха, «посланника Божия», мир, затаив дыхание, ждал великих событий, которым суждено было, казалось, изменить лицо мира. Но произошло то, чего никто не ждал: 4 августа 1313 года император выступил в поход из Пизы, а через двадцать дней, недалеко от Сиены в монастыре Буонконвенто, причастившись Св. Тайн у духовника своего, доминиканского инока, Бернардо Монтепульчиано, тяжело заболел и так внезапно умер, что прошел слух, что он отравлен был ядом в Причастии[446] и что это злодейство совершено если не по воле, то не без ведома, а может быть, и тайного согласия папы: видя, что отлучение от Церкви не помогло, решил он будто бы прибегнуть к этому, более действительному, средству — яду. Если так, то Римский Первосвященник мог бы сказать над гробом Римского Императора: «Я тебя родил — я тебя и убил!»
Верен ли этот слух или ложен, — страшно уже и то, что люди могли ему поверить с такою легкостью: видно по ней, какое зло тогда царило в миру и в Церкви.
В скорой смерти папы (года не прошло, как умер он, все в том же постыдном и жалком Авиньонском плену) увидели все Божью кару и могли поверить тому, что предрек о нем Данте: папа на папу, Климент Гасконец на Бонифация Ананьевца, второй маленький Антихрист на первого низвергнется в раскаленный колодезь Духопродавца Симона Волхва, — и тяжестью своею «глубже вдавит Ананьевца в ту огненную щель».[447]
А Генрих воссядет на великий престол, в высшем Огненном Небе, Эмпире, там, где цветет, пред лицом Несказанного Света, «Белая Роза» вечной весны.[448]
В жизни Данте смерть Беатриче и смерть Генриха — два равно, хотя и по-разному, сокрушающих удара. Мало говорит он о первой, а о второй не говорит ничего, может быть, потому что люди говорят и плачут в великом горе, а в величайшем — молчат без слез.
Слезы, до глаз не доходя, сохли на сердце, как на раскаленном камне.
Что почувствовал Данте, узнав о смерти Генриха? Может быть, то, что чувствует человек, упавший в пропасть, в ту минуту, когда тело его разбивается о камни; в теле у него все кости сломаны, а в душе у Данте все надежды разбиты, и главная из них — возвращение на родину.
Вспомнил ли он послание свое «к флорентийцам негоднейшим», в котором предрекал им ужасную казнь, и письмо к императору, в котором убеждал его раздавить «ядовитую гадину», Флоренцию? Если вспомнил, то, может быть, шевельнулось в сердце его, умом незаглушимое, сомнение: не предал ли он отечество для невозможной мечты о всемирности? И, может быть, приснился ему страшный сон наяву: будто проваливается он, падает в последний круг Ада, в «Иудину пропасть», Джиудекку, где в вечных льдах леденеют предатели.
XVI. В ВЕЧНЫХ ЛЬДАХ
«После кончины императора Генриха… Данте, потеряв всякую надежду вернуться в отечество, провел последние годы жизни в большой бедности, скитаясь в различных областях Ломбардии, Тосканы и Романьи и находясь под покровительством различных государей», — глухо и кратко вспоминает Леонардо Бруни.[450] Но в этой глухоте и краткости — какая длина черных-черных дней, месяцев, годов! Снова скитается, нищий, «выпрашивая хлеб свой по крохам»; снова «ест пепел, как хлеб, и питье свое растворяет слезами» (Не. 101, 10). Но, может быть, больше всех мук изгнания, —