России. Несколько замечаний по еврейскому вопросу. (В продаже не обращается.) С.-Петербург. 1884”. Автор записки не указывался.
На одном из двух хранившихся у меня экземпляров этого издания стояла собственноручная надпись Лескова: “Эту книгу, напечатанную с разрешения министра внутренних д[ел] гр[афа] Дм[итрия]Андреевича Толстого, написал я, Николай Лесков, а представил ее к печати некий Петр Львович Розенберг, который отмечен ее фиктивным автором. Н. Лесков” [895].
Сведения о “записке” проникли в прессу, вызвав и восторженные хвалы [896] и лютую хулу [897].
Прочитав ее шесть лет спустя, Владимир Соловьев писал автору: “С благодарностью возвращаю вам ваши книжки, которые прочел с великим удовольствием. “Еврей в России” по живости, полноте и силе аргументации есть лучший по этому предмету трактат, какой я только знаю” [898].
Пробудился интерес к ней и в послереволюционное время. Заговорили об ее авторе [899], издали по случайно отыскавшейся первоначальной авторской рукописи и самое записку, но уже не в пятидесяти экземплярах, а тиражом в 60000 [900].
Изо всех сил стремившийся чем только мог услужить Лескову, Розенберг уловил его охлаждение к наполнявшим квартиру “раритетам”, которые он, по обычаю, показал и этому новому знакомому, но уже без энтузиазма. Очень оборотистый, но и очень невежественный “Розенбе”, как именовал его Лесков, предложил продать “стены” и некоторые вещи, исключая библиотеки, одному из многоденежных его патронов тысячи за три. Лесков дал себя убедить без сожаления и колебаний.
“Розенбе” был уверен в успехе измысленной им операции и принялся действовать. Но миллионеры, как правило, не вынимают деньги вслепую. Появились два присланные Заком эксперта. “Пришли, понюхали — и пошли прочь”. Розенберг еще долго хорохорился и уповал, но в конце концов сконфуженно умолк. У антикварных “крыс” был нюх.
Досуже немало говорилось и писалось также о “коллекциях” часов или драгоценных камней. И снова: карманных часов золотых было двое. Одни — “купленные на первые заработанные деньги” — скромный открытый почтенный “Патек”, с эмалированной арабской лошадкой на тыльной доске, с ветхозаветным ключиком. Другие, позднейшие — дар Эриксона, открытый “Луи Одемар”, с “компенсированным” маятником, с “сертификатом” и проч. Толстые серебряные, вызолоченные, с будильником и “репетиром”, пригодившимися в главе 7 рассказа “На краю света” [901]. Была серебряная, совсем малоценная “луковица”, капризная в ходе, неуклюжая в измерениях. Попозже были приобретены: закрытый “Одемар”, предназначавшийся мне “на производство в офицеры”; маленькие золотые дамские, посланные через меня однажды в Киев Вере Николаевне; приобретенный по случаю, для будущей невестки, “Дени Блондель”. И все, за очень много лет.
О настольных часах сказано выше. Висячих или от полу стоящих не было.
Самое дорогое кольцо было с недурным александритом в полкарата и двумя несколько меньшими бриллиантами.
Позже завелись кольца с небольшим светловатым рубином, привезенными из Праги чешскими пиропами (гранатами), кошачьим глазом, лунным камнем, гиацинтом, аквамарином… Все небольшой ценности.
В бисерном кисете работы Марьи Петровны лежало несколько петровских “крестовиков”, медаль в память учреждения в Петербурге воспитательного дома, две не подтвержденные позже Н. П. Кондаковым римские монеты, две-три русские XVI–XVII веков.
Представляло ли все это “собрания” или, тем более, “коллекции”?
В тех или иных условиях зарождался и некоторое время жил интерес к чему-нибудь. Постепенно он гас. Прекращались поиски, покупки.
Ценно в этой “слабости увлекаться” было не то, сколько было собрано тех или других предметов, а то, что каждое временное увлечение давало литературные плоды.
Интерес к иконописи дал “Запечатленного ангела”, к оружейничеству — “Левшу”, к камням — рассказ “Александрит”, к часам — рассказ “Отцовский завет. История одного рабочего семейства” [902], и так далее.
Было ли познавание тайн каждого из этих искусств особенно настойчиво и глубоко — другое дело, но воспринималось вдохновенно.
Иначе шло с книгами.
Оно и понятно: в этой области Лесков являлся уже не “любителем”, не дилетантом, а в самом деле знатоком и докой. Неугасимая любовь к книге жила вне времени и лет. Она превозмогала даже правило остерегаться расточительства. Тут допускались и оправдывались жертвы, не согласовавшиеся с другими требованиями жизни.
Был случай, когда, при далеко не устойчивом еще материальном положении, стало Лескову “мануться купить” у книгопродавца А. Ф. Базунова, в старом здании Пассажа на Невском, “Большой требник Петра Могилы, великого чина, с царским и патриаршим судом и полными заклинательными молитвами”, к которому, как говорится в рассказе о демономанах [903], дьявол — “где есть такая книга, так туда и бьется”. Заплатил он А. Ф. Базунову “сто тридцать рублей и с величайшей радостью повез мое сокровище домой”.
Свое знакомство с древлепечатными изданиями Лесков обнаруживал неустанно, как, например, в рецензии на “Словарь писателей древнего периода русской литературы XI–XVII вв.” А. В. Арсеньева [904].
Любил он и некоторых букинистов, с большим уважением говорил, например, о “некнижном книжнике Иове Герасимове” [905], которого именовал “знаменитым”, а смерть этого “дедушки” почитал большою “потерею” для истинных книголюбов Петербурга.
В бесподписной лесковской газетной заметке типа некролога говорилось: “Чаще всего у него в лавке можно было встретить гг. Ефремова и Лескова. Такого живого антика, как Иов, уже нет среди петербургских книжников”. Не забыл о нем книголюбивый писатель и собиратель и через два года, в доныне не изданной статье “Ошибки и погрешности в суждениях о графе Л. Толстом”, но к этому мы подойдем в главе 2-й последней части этой летописи.
Случалось Лескову искать редкие книги “у ворот Троице-Сергиевской лавры”, а в побывки свои в Москве обращался он за ними и в “магазин Кольчугина на Никольской” [906] и “в гнездившиеся” там же лавчонки.
“Кто бывал в Москве у Проломных ворот или в старом Охотном ряду, — писал он, — где в темном проходе пряталась от взоров духовной полиции лавка старопечатных книг известного Тихона Большакова, тот знает, как велика и прочна привычка грамотного русского простолюдина в воскресный день “покопаться в книжках” [907].
В Петербурге Лесков до последних лет время от времени обтекал весь Литейный проспект и Симеоновскую улицу с их знаменитыми букинистами В. И. Клочковым, Л. Ф. Мелиным, М. П. Мельниковым, А. С. Семеновым и многими прочими.
Не скупился он и на наставительство в книжных вопросах.
“Есть ли у вас в библиотеке так называемая “Елизаветинская библия” с современными русскими картинами? — пишет он Суворину. — Она, как, вероятно, вам известно, имеет большой интерес и по изображениям и по самому тексту, представляющему разность с нынешним общеупотребительным текстом, т[ак] к[ак] она печатана с Вульгаты. — У меня есть такой экземпляр, и я лет десять тому назад заплатил за него дорого (35 р.)” [908].
“А видели ли вы “Историю о седьми мудрецах в Великих Луках”? [909] — спрашивает его же в другой раз.
“Маргарит” — книга “беседная”, — снова поучает он того же своего “благоприятеля” четыре года спустя. — В библиотеке литератора она ни на что не нужна. Другое дело редкости “житийные”, как “Зерцало” и т[ому] п[одобное]. Честь была бы Суворину, чтобы писатель пришел к нему в библиотеку и у него просил права поработать, тогда как теперь в Синоде (2 экс[педиция]) книги не дают, а надо просить у Солдатенкова, Буслаева или Владимирова. На этакие книги тратьте деньги, и вы себя и других утешите” [910].
Исключительное знакомство с памятниками старой письменности не могло не вовлечь Лескова в использование ее тем для статей, а затем и учительно-художественных произведений.
Уже в начале восьмидесятых годов, в статье, озаглавленной “Жития как литературный источник” [911], разбирая только что изданный “Обширный опыт Николая Барсукова”, он ревниво подчеркивает, что русской агиографией пользовались Карамзин, Пушкин, Герцен, Костомаров, Достоевский “и по слухам… усерднее всех вышеупомянутых занимается граф Лев Николаевич Толстой”, который, “ударив старый камень священных сказаний, может источить из него струю живую и самую целебную. Некоторых это печалит, — поощряюще продолжает Лесков, — им жаль, что такой большой художник займется аскетами, а не дамами и кавалерами… Этим людям непонятно и досадно, как можно полюбить что-либо, кроме бесконечных вариаций на темы: “влюбился — женился”, или “влюбился — застрелился”.
Собственное внимание крепче, чем прежде, приковывается к старопечатным книгам вообще и к древнему славяно-русскому Прологу в частности.
Ряд построенных на темах Пролога повестей открывал “Лучший богомолец” [912], впоследствии — “Богоугодный дровокол”. Дальше шли: “Сказание о Федоре христианине и о друге его Абраме жидовине” (1886 г.), “Скоморох Памфалон” (1887 г.), “Совестный Данила”, “Прекрасная Аза”, “Лев старца Герасима”, “О добром грешнике” (все четыре — 1888 г.), “Аскалонский злодей” (1889 г.), “Гора” (она же “Зенон златокузнец”, (1890 г.), “Невинный Пруденций” (1891 г.), “Легендарные характеры” (1892 г.), “Невыносимый благодетель” (1893 г.) и залежавшееся у автора с 1887 года “Сошествие во ад (Апокрифическое сказание)” (1894 г.).
С увлечением принятый культ сильно уступает в долговечности живым зарисовкам орловских и общерусских действительных былей, событий, подлинно существовавшего, хорошо лично известного быта, как и яркому отражению злободневных явлений русской общественной жизни.
В начале 1888 года Лесков пишет Суворину, что Толстой “ставит Азу выше всего…” и советует мне “еще написать такую”. И тут же почему-то уже говорится: “Но я очень устал и утомился, да и довольно этого жанра” [913].
Затем опять как бы делается уступка, и П. И. Бирюкову пишется: “Прологи меня еще занимают. Истории, слегка намеченные, развиваю с удовольствием. Желаю составить целый томик “Египетских новелл”, и это меня занимает” [914].
А все-таки уже проскочило слово “еще”.
Проходят два с небольшим года и, оживленно рассказывая о предстоящем появлении у Стасюлевича “Полунощников”, Лесков в нетерпеливом сопоставлении двух писательских “жанров” не совсем осторожно признается Толстому: “А легенды мне ужасно надоели и опротивели” [915].
Не заставляет себя долго ждать и конечный апофеоз: говоря М. О. Меньшикову о только что вышедшем одиннадцатом томе своих сочинений, Лесков раздраженно поясняет: “Притом в эт[ом] томе есть гадостный “Пруденций”, поставленный п[отому], что другое, несколько лучшее, касается духовенства, а мне уже надоело быть конфискуемым” [916].
Так временами сменялись расположение и вкус к тому или другому виду работ. Любовь к книге оставалась всегда неизменной и неиссякаемой,