хорошо сложенного турка и сделал между ними двумя сравнение, довольно невыгодное для России, имевшей, к несчастью, на этот раз своим представителем не бойкого г. Авенариуса, а скромного г. Георгиевского” [777].
В свое время профессиональный фельетонист, критик и полемист едва ли помнил, когда, где, кого и чем задел под горячую руку. Это случалось часто и не казалось сколько-нибудь значительным. Напротив, мнивший себя уже совсем значительной персоной Георгиевский едва ли забыл оцарапавшее его перо.
Обход Лескова обещанным министром местом и окладом знаменовал явное нерасположение к нему Георгиевского. Сразу же ни в чем не оправдывались ожидания, связывавшиеся с возобновлением государственной службы: вместо сколько-нибудь ощутительного укрепления бюджета и выполнения иногда любопытных, живых служебных заданий предстояло полустариковское сидение за рассмотрением книг, издаваемых для народа под нестерпимым гнетом “благочестивого вельможи”, — он же “верующий мирянин”, — явно относившегося к Лескову более чем “странно приимно”.
Вот, например, как он приглашал к себе достаточно известного уже писателя на литературное чтение:
“Милостивый государь,
Николай Семенович!
По странной забывчивости, которая объясняется до некоторой степени вчерашним болезненным моим состоянием, я не просил вас сделать мне честь пожаловать ко мне сегодня часов около девяти:
А. Н. Майков обещал прочитать свой перевод Эсхилова Агамемнона. Искренно преданный
А. Георгиевский
Воскресенье.
3-го марта 1874 г.” [778].
Почти официальное вступительное обращение, напряженно-изощрённая формула “сделать мне честь пожаловать”, весь тон и стиль записки нарочито сух. Невольно начинает казаться, что хозяин первоначально “не просил” к себе приглашаемого не по одной “забывчивости”. Возможно, что А. Н. Майков, ценивший большую литературность Лескова, обмолвился желанием иметь его своим слушателем, после чего пришлось исправлять “забывчивость”. Кого искренно хотели видеть у себя по какому-нибудь случаю, того приглашали за несколько дней. Так почиталось и радушнее и… вежливее.
Оказывалось, что на то же самое чтение и в тот же самый вечер, но, по обычаям дома видимо, в более ранние часы, Лесков был зван и И. А. Гончаровым. Здесь с ним познакомился А. В. Никитенко [779]. Майков, следовательно, читал 3 марта 1874 года свой перевод сперва у Гончарова, а затем и у Георгиевского. Присутствовал ли на втором чтении Лесков — не знаю. Вероятно, да. У Гончарова не засиживались.
С конца 1885 года Лесков стал дарить известному коллекционеру рукописей и документов П.Я. Дашкову кое-какие автографы. В их числе оказалось и приведенное выше письмо, на котором даритель сделал красными чернилами пояснение:
“Георгиевский Александр Иванович. Экс-либерал из Одессы. “Рука Каткова” и “подобие Бисмарка в России” по определению Делянова”.
12 июля 1875 года Лесков писал из Парижа киевской старушке А. Р. Сотничевской о своих знакомых аристократах, через которых надеялся пристроить ее на службу в Петербурге: “Люди, опять повторяю, несравненно приятнейшие, чем всякая провинциальная шушера и чиновная шишмара, взросшая в пресмыкательстве и добивающаяся его от других” [780].
Какую надутую “чиновную шишмару” мысленно видел писавший — ясно.
В связи с крушением в 1877 году семьи знакомство его с Георгиевским сходит на нет. Видаются они теперь исключительно в Комитете, в строго служебной обстановке. Это продолжает ухудшать достаточно сухие отношения.
В марте 1878 года каким-то образом в “Русском вестнике” — после четырехлетней мертвенной паузы — проскальзывает “Ракушанский меламед” Лескова. Затем наступает уже окончательное разобщение с Катковым, закономерно переходящее вскоре в непримиримую вражду.
Георгиевский по-прежнему неизменно близок с “трибуном Страстного бульвара”. Хорошо помня значительность роли последнего в принятии Лескова на службу в Министерство народного просвещения, “рука Каткова” всесторонне учитывает свершившееся изменение расположения фигур на шахматной доске. Сообразуясь с ним, Георгиевский усугубляет холодность к Лескову. Никогда не дышавшие искренностью встречи становятся едва выносимыми. Выгода в создавшемся положении, несомненно, на стороне начальствующего.
Легко представить себе, с каким усердием принялась дальше эта “чиновная шишмара” отравлять жизнь пылкому подчиненному!
Забывая повышать оклад Лескова, Георгиевский не забывал “всучать” ему многотрудные “работки” или щекотливые в разрешении “щетинки”.
Довольно упомянуть хотя бы один доклад Лескова, потребовавший для его заслушания нескольких заседаний: четыре вторника подряд [781]. Тут разбирался всесторонне острый вопрос о допущении к преподаванию в народных школах “закона божия” недуховными лицами. Один такой труд, в шесть печатных листов, изданный по распоряжению министра [782], казалось бы, мог вызвать внимание к работнику, упорно выдерживаемому в “черном теле”. Но у Георгиевского не могло лежать сердце к человеку, чуждому раболепия.
Случалось, и не один раз, что министр, через директора Департамента народного просвещения Э. Г. Брадке, просил Лескова дать свое заключение о какой-нибудь лично заинтересовавшей его книге или по какому-нибудь вопросу, даже выходящему за пределы ведения Министерства народного просвещения. Это тоже не повышало благорасположения ревнивого Георгиевского.
Лесков задыхался. Его возмущало в этом человеке все: напускная церковная религиозность, упоенность своим положением, торжественность его появления на заседаниях Комитета непременно последним, дабы иметь возможность благосклонно принять почтительное приветствие всего состава возглавляемого им органа и, первым опустясь в председательское кресло, милостиво пригласить всех занять свои места. Это пышное “сретание”, повторявшееся каждый вторник, мутило дух уже отвыкшего от многого литератора. Чтобы не вставать при появлении его превосходительства в распахивавшихся курьером дверях, Лесков никогда не садился до появления последнего. Мелочь? Пожалуй. Но ценная для постижения болезненности самолюбие одного и опьяненности своим величием другого.
С своей стороны Лесков точно торопился, чем был в силах, вызывать неудовольствие и самого министра. На исходе первого же года службы под началом Д. А. Толстого, занимавшего одновременно и “пост” обер-прокурора святейшего Синода, в газете князя В. П. Мещерского появилась бесподписная статья Лескова “Об обращениях и совращениях” [783], явно сочувственная противному церкви штундизму и даже раскольничеству, заканчивавшаяся едким указанием на мертвенность работы синодальной книжной лавки. Это не могло нравиться Синоду. В иерархической последовательности чувствует себя задетым и сам обер-прокурор, он же министр просвещения. По его требованию в княжьей газете помещается синодское “опровержение” [784]. Сиятельный редактор и сиятельный же министр, встретясь в “свете”, вероятно одинаково улыбаясь, обменялись несколькими словами о не совсем благоправной статье, но, несомненно, неодинаково отпустили этот грех ее автору. Лесков собирался было возражать на “опровержение”, но увидал, что затею эту надо оставить [785].
“Уважаемый Иван Сергеевич, — пишет он через несколько лег Аксакову. — …Есть в моей жизни такой анекдот: Катков, в заботах обо мне, просил принять меня чиновником особых поручений (2000 р[ублей]), но у меня оказался “мал чин”, т[ак] как я был тогда губернский секретарь в 40 лет. Можно было это обойти назначением к исправлению должности, но решили, что довольно с меня и меньшего жалованья, — назначили членом Уч[еного] комитета (1000 р [ублей]), и с тех пор я здесь 8 лет “в забытьи”, хотя Толстой знал меня хорошо, считая по его словам (Кушелеву и Щербатову) “самым трудолюбивым и способным”, и лично интересовался моими мнениями по делам сторонним (напр[имер], церковным). Наконец, им стало стыдно не давать мне ничего, и Георгиевский лет через пять после моего поступления сделал представление о награде меня за многие полезные труды и “за прекрасное направление, выраженное в романе Некуда…” — чем бы вы думали? — чином надворного советника, т. е. тем, что дается каждому столоначальнику и его помощникам. Мне это испрашивалось в числе 20 человек, назначаемых к особым наградам к новому году. И что, вы думаете, последовало? Толстой на обширном и убедительном докладе Георгиевского надписал “отклонить”, а из числа 20 чиновников одного меня вычеркнул… И это всякий чиновничек Д[епартаменепартамен]та видел и хохотал над тем, “что значит быть автором Некуда”. “После того и деться некуда”, — острил в сатире Минаев… Чем же эта молодежь напоевалась, видя такое усердие меня обидеть, признаться сказать, в таком деле, которое мне и не интересно, п[отому] ч[то] быть или не быть “надв[орным] советником” уже конечно — все равно. — Мне кажется, что это стоит рассказать, и если придет к слову, я против того ничего иметь не буду” [786].
В чем же разгадка такого упорного отклонения даже по существу смехотворного служебного повышения Толстым? Кара за своевольную явку при определении на службу не в ведомственном вицмундире, а в черном фраке? За неприятную статью в “Гражданине”? Допустимо.
Лесков не раз рассказывал о таком случае. На каком-то аристократическом рауте [787] несколько особенно расположенных к нему дам засыпали Толстого упреками за невнимание его к талантливому подчиненному, автору стольких превосходных художественных произведений. Дав им полностью разрядиться, граф с непревзойденной предупредительностью ответил: “О, mesdames, вы несправедливы в ваших обвинениях меня. Как раз напротив: я чрезвычайно ценю ум, опыт, глубину знаний и исключительную даровитость вашего рrоtege [788] и широко пользуюсь ими для разрешения многих неясных мне вопросов. Этим я перед всеми отличаю исключительную ценность этого удивительного работника. Чего же больше? И, смею вас уверить, пока я министр, это так и останется, без малейшего изменения”.
М. И. Кушелева, Мокринские и другие великосветские болтуньи передавали этот “дискурс” Лескову как нечто очень веселое и грациозное, видимо не постигая цинизма толстовского решения.
Но это из области гостиных causeries [789], по-нашему, пустомельства, а есть ключ к объяснению поразительных незадач Лескова в Министерстве народного просвещения повернее.
“А. Толстой со мною был превосходен… — раскрывал положение дела И. С. Аксакову Лесков, — он меня больного просил, напр[имер]” пробежать вовсе не касавшиеся М[инистерства] н[ародного] п[росвещения] доносы по Синоду, желая моего чутья, “где тут правда”, но он не любил людей с своим мнением” [790].
Высокомерие не прощало самобытности в подчиненных. Успех снискивала “умеренность и аккуратность”, искательная почтительность, прекрасно уживавшаяся в Георгиевских, Марковичах (“Лакевичах”), Авсеенках и “совоспитанных им” с надменностью по отношению к младшим по рангу. Такие продвигались легко и успешно без проявления ими слишком большого усердия. Среди книг, вручавшихся Лескову Георгиевским на разбор, бывали “прехитростные” и во всяком случае требовавшие большого извития мысли и формы в заключениях об их забраковании, особенно если они поступали в Комитет из уже одобривших их учреждений, вроде Цензурного комитета Министерства внутренних дел или духовной цензуры. Довольно двух примеров.
“Святость царского имени”, изделие некоего “крестьянина” Ивана Савченкова. Одно заглавие, казалось, предопределяло и обеспечивало успех книги во всех ведомствах и инстанциях. Лесков дает заключение, выдержанное по редакции, но убийственное для судьбы этой тошнотворно верноподданнической,