Выжив, я поступил “в солдаты” и одновременно же в совершенно не отвечавшее моей школьной подготовке убогое юнкерское училище” оказавшись там чем-то вроде белой вороны.

Как это ни показалось неожиданным, но у нас с отцом снова завязалась переписка, очень неровная. В некоторых его письмах сквозят жалобы и даже как будто что-то вроде растерянности.

“…О себе писать неохота. Моя жизнь однообразна, тяжела и скучна, но не лишена неприятностей необычайных. В декабрьской книге “Ист[орического] вест[ника]” вырезали и сожгли мою работу — плод труда целого лета [1043]. Вольфа кассир потерял рукопись моего рождественского] рассказа. Я был почти 2 м[есяца] без прислуги, с одною девчонкой и с Варею, которая шлет тебе часто письма и составляет единственное мое утешение. В это время у меня покрали много вещей, и, наконец, при одной из бывших по 3 дня горничных обнаружен взлом замков в столе, но далее отпереть не могли. Теперь явилась к моему спасению Сарра: она вышла замуж, но нашла другую вместо себя, но я, как напуганная ворона, уже всех боюся, и где бы ни был — бегу домой как угорелый. Ни покоя, ни отдыха, ни радостей…” Затем приводится неудобочитаемая пословица [1044].

Следующее, переполненное упреками многим и всех больше моей матери, письмо заканчивалось описанием домашних неустройств, разыгравшихся сильнее, чем они бывали при мне.

“…В доме у меня все продолжаются нестроения: из 4 девушек (2 были старушки) при одной (старухе из сестер милосердия, рекоменд[ованной] Ал [ександрой] Ник[олаевной] Якоби [1045]) обнаружена попытка выломать замок правого шкапа в столе, где все, все ценные вещи. Стол исковыряли ножницами, но замок постоял за себя и не подался, а только выпала наличка. Теперь у меня девочка 15 л[ет] и девушка, рекомендованная Саррою, которая явилась к моему отчаянному положению после взлома. Эта рекомендация тоже, кажется, ненадежна. Она у меня с 4 декабря и покоя с ней нет, по причине ее огромной ветренности и дерзости. Терплю большие беспокойства и просто боюсь выйти из дома… После праздников, вероятно, опять надо будет искать и брать снова бог знает что. Так редки люди, при которых можно чувствовать себя покойным хоть за целость своего имущества. Праздники встречу с Варей и с Путькой, единственными искренно любящими меня существами, кот[орые], к несчастью, очень мало понимают…” [1046]

Календарные данные несколько мягче. 19 декабря Лесков был на большом званом обеде у А. С. Суворина, на улице Жуковского 18. 27-го числа он в числе почетнейших гостей на торжественном пиршестве в знаменитом когда-то ресторане Палкина, справлявшем свой столетний юбилей. Сидит он за ужином рядом с И. Ф. Горбуновым и М. О. Микешиным, в обществе многих других именитых старых посетителей этого учреждения. 31 декабря встреча нового, 1886, года, как писал мне отец:

“…У Суворина… шумно и людно за разливанным морем. Пили за мое здоровье. Мне было оч[ень] скучно и хотелось молчать. Я тоже вспомнил с Пыляевым, что мы с тобою первый раз врознь. Я говорил о тебе с Пыляевым, который тебе кланяется и просит не кручиниться, но перебиваться сюда во что бы то ни стало…” Дальше тут же делалась попытка оправдать мою ни с чем несообразную высылку из этого самого Петербурга.

Поздравляя отца с Новым годом, я писал ему, что теперь уже сам добьюсь командирования меня в выпускной класс Константиновского петербургского военного училища, в которое имел право быть сразу определенным прошлой осенью. На это, в том же своем письме, отец отвечал: “Соображения твои насчет перехода в специальные воен[ные] училища оправдываю. Даже если бы пришлось поступить и в младший класс, — это все-таки лучше. Как бы ты ни поступил сюда — для тебя потери в жизненной карьере не будет… При выходе в офицеры из Киев[ского] юнкерского училища — я тебе ничем пособить не могу, и карьера твоя представляется ужасною и безнадежною. Поэтому я считаю твой план и сообщения верными и им сочувствую” [1047].

Оставалось только еще раз горько пожалеть, что этого сочувствия не встретилось в августе 1885 года.

Теперь я уже жизненно окреп, вырос и действовал как военнослужащий, а не как неправомочный чей-то сын. Теперь я стоял вне влияния чьих-либо настроений. Все выполняется уверенно, правомерно и планомерно: в мае кончаю юнкерское, отбываю практические лагери, в августе — Петербург. Как получивший уже право на производство и имеющий на шашке офицерский темляк, я должен только слушать лекции по всему курсу Константиновского училища, но свободен от строевых занятий, как и в выборе себе местожительства.

Дяди мои и моя мать предостерегают от жизни у отца, настойчиво зовущего меня в “отчий дом”. Смотри, говорят мне в Киеве, не оглянешься, как попадешь опять в блудные сыновья. Я колеблюсь и, в конце концов, поддаюсь подкупающему теплу зова. Последнее письмо отца ко мне кончается словами: “24, если выедешь, пошли мне депешу — я тебя встречу… Поручаю тебя милосердию божию и дарованному им тебе свету разума и добросердечия” [1048]. Как тут не умягчиться!

Снова Петербург, Николаевский вокзал, на перроне волнующийся, слегка подавшийся за год отец, улыбающийся “Петрович”, умиленный “Протека”.

Вернулся я, по служебному своему рангу, по военной литере бесплатно и уже во втором классе, в мягком вагоне. Это единственное, что дал мне во всем остальном бесплодно потерянный год.

Домой поехали вдвоем. Остальные должны были прийти к обеду. Еще на извозчике отец стал засыпать меня вопросами о давно потерявших остатки его расположения киевлянах. Марьи Петровны в живых уже не было. Ответы были нелегки. Я чувствовал себя очень согретым Киевом и знал, как относится к нему отец. Брать в желательный ему тон я не мог. Это явно не нравилось.

Уже к вечеру, в любимый отцом мицкевичевский “серый час”, в густые сумерки, окончив обед, все мы вчетвером перешли в кабинет. Удобно разместились и, в послеобеденной истоме, неторопливо обменивались новостями, воспоминаниями, вопросами…

— А что, Андрей, как твой голос после тифа-то? — обратился ко мне отец.

— Как будто остался каким был, — отвечал я.

— Ну и прекрасно, Витенька! Петрович! Давайте-ка вспомним старину, изобразим что-нибудь из творений великих властителей гармонии.

— Нет, я-то уж в этом пас, увольте, — запротестовал рыхлый Крохин.

— Ладно, что с тобой делать. Немножко-то все-таки подтягивай баском. С чего же начнем? “Величит”, что ли? Начинай, Андрей, ты ведь присяжный певчий был в корпусе.

До мастерства орловских дьяконов, подвизавшихся в рассказе “Грабеж”, было, конечно, далеко, но что-то не лишенное бесхитростного благозвучия достигалось.

Концерт продолжался. В свой черед исполнили и знаменитый любимейший Лесковым великий канон Андрея Критского “Помощник и покровитель бысть мне во спасение…”

— Какие мастера! Сколько вдохновения, — восхищенно восклицал отец. — Сколько вкуса, величественной простоты! Куда до них этим куцым латинянам с их реверансами перед алтарями, звоночками и кастратами. Непревзойдённые художники и древние неведомые композиторы и наши Бортнянский, Турчанинов… Великие мастера! Ну, последнее!

На этот раз исполнялось песнословие, восхвалявшее “на земли мир, в человецех благоволение”.

Комната успела погрузиться в почти полную темноту. Петь больше не хотелось. Не хотелось и нарушать воцарившуюся тишину. Хотелось верить в водворение среди “предстоящих” мира и взаимного “благоволения”…

На другой день, часу в четвертом, к нашему подъезду подкатила открытая четырехместная коляска, из которой тяжеловато выгрузился довольно рослый, плечистый, хорошо обрюзгший господин. Минуты три спустя в отцовский кабинет, у окна которого я сидел, вошел Сергей Атава.

— Поздравляю родительское сердце с приездом “полковника” и, по уговору, прошу собираться для следования к обеденному столу господ Терпигоревых, — с оттяжкой проговорил Сергей Николаевич, пожимая нам руки. — Имеете вкушать: закуски сборные, холодные и горячие, борщ из сорока двух элементов, прочих блюд несколько перемен, водки домашнего настоя, вина, выдержанные в собственном погребу. Опаздывать не разрешается: хозяйка не любит.

В третьем деревянном особнячке выше Строганова моста на правом берегу Большой Невки, в доме № 17 по Строгановской набережной, на дворе нас встретили ласковые красавцы гордоны, а в сенях радушная Розалия Ксаверьевна или, в русском произношении, Савельевна. Было уже несколько человек гостей, которых не могу вспомнить.

После кругом заставленного и сплошь завешанного кабинета Лескова поражал простор полупустых комнат. В первой от прихожей, между вторым окном и дверями в столовую, стояла простенькая высокая конторка. Ни книжного шкафа, ни полки, ни хотя бы одной книги! Выросши в отцовском кииголюбии, я, должно быть, нелепо опешил.

— Чему дивитесь, Андрей Николаевич? — ласково взяв меня под руку, спросил подошедший хозяин.

— Смотрю, где ваш кабинет, — неосторожно ответил я.

— Кабинет! А вот весь он, — протянул Атава руку к конторке. — Я ведь не художник, как ваш родитель, а газетчик! Вытачивать мне некогда, да и не в характере. Похожу, да и подойду к конторке. Попишу, да и снова похожу. Так и пишем…

— А библиотека? — уже совсем неуклюже сорвалось у меня раньше, чем я успел удержаться.

— Библиотека? Это другое дело! — весело отозвался проевший в свое время и “выкупные” и другие свои доходы автор дворянского “Оскудения”. — Тут, думаю, удастся щегольнуть несколькими превосходными экземплярами. Пожалуйте! — и он увлек меня, сопровождаемого загадочными улыбками всех гостей, в тыльную часть дома.

— Вот она — моя библиотека, — с гордостью произнес Сергей Николаевич, распахнув передо мной надежную дверь с солидными запорами.

Я стоял в пустой комнате с железными решетками на окнах и железными же волнистыми полками вдоль всех стен от полу до потолка. В правильных их углублениях покоились бутылки.

— Не похожа на родительскую? А преинтересная. Есть замечательные “авторы”. Имеете ли вы что возразить против Шато-Латур, издания 1871 года? Почтенный, всемирно известный романский автор, мягко согревающий душу и тело, но и сам ищущий легко предварительного затепления. Или вот. прославленный германец Иоганнисбергер — кабинет, издания 1879 года, солидный немец, требующий прохлады. Все это им и будет представлено, пока мы займемся настойками.

Обстоятельное знакомство с каталогом продолжалось с авторитетными пояснениями владельца этой своеобразной библиотеки. Сложив отобранных авторов в убористую плетеную корзиночку, мы с благоговейной осторожностью передали часть содержимого на кухню для затепления и охлаждения, а с остальным возвратились в столовую, где нас уже не без нетерпения ожидала хозяйка с набором дымившихся сотейников и холодных закусок.

Началось священнодействие. Столовая в этом доме главенствовала. Ей была отведена лучшая, самая большая комната в три окна на Большую Невку. Вся она была залита солнцем, в лучах которого нежились благовоспитанные, холеные собаки. Хозяйка была великая искусница и радушнейшая хлебосолка. Я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату