нечего.
Я кивнул. Он кивнул. Мой отец просиял. Скапти велел принести эля.
Итак, дело сделано. Я присоединился к варягам, к Обетному Братству, ― но чтобы дать такой обет, кровавую клятву, недостаточно просто кивнуть-подмигнуть. Впрочем, узнал я об этом позже.
В тот вечер я в последний раз ел в доме Гудлейва. Чтобы дать место всем варягам, завесы, разделявшие дом, сорвали ― с некоторым презрением, как мне показалось. Ведь ярлу-воителю пристало иметь дом, полный людей, а те, что дом разгораживают, стало быть, не нуждаются в людях для набегов, а стало быть, и в месте для них. Давшие клятву держатся старого обычая и терпеть не могут разгороженных домов.
Мы ели вкруг очажной ямы, я ― съежившись и вслушиваясь в грохот ветра под крышей. Огонь гас и вновь вспыхивал, когда случайные порывы со свистом врывались сквозь дымник в дом, а хрипуны и луженые глотки, завладевшие Бьорнсхавеном, выуживали баранину из горшков, дули себе на пальцы и толковали о таких странных вещах и местах, о которых я и не слыхивал.
А еще они пили, эль тек рекой, пена струилась по бородам, а они сидели, шутили и загадывали загадки. Стейнтор, очевидно, воображал себя скальдом и возглашал стихи об убийстве медведя, а другие стучали по скамьям или ругались ― глядя по тому, удавались ли ему его кеннинги.
И они подняли роги в мою честь, в честь Орма Убийцы Медведя, а мой отец, новообретенный и гордо усмехающийся ― будто выиграл хорошую лошадь, ― возносил хвалебные здравицы. Однако я заметил, что Гуннар Рыжий сидит на своей медовой скамье съежившись и молча наблюдает.
Позже, когда разговоры пошли тихие и неторопливые, а из очага заструился дым, я уснул, и мне снился белый медведь ― как он кружил вокруг стен, а потом затих.
Я повернулся к Фрейдис, чтобы сказать, что стены у нее, мол, крепкие и я, мол, уверен, что все кончилось благополучно, и медведь ушел. Я улыбаюсь, и тут крыша проваливается. Крыша, крытая торфом. Удар двух огромных лап, земля и снег валятся внутрь, а за ними с грохотом, будто Тор метнул свой молот, следует медведь ― белая лавина, мощные раскаты торжествующего рева.
Я онемел, я обмочился. Медведь рухнул грудой, встряхнулся. Как собака, разбрасывает комья земли и снега, потом поднимается на все четыре лапы.
Скала из меха ― ярость ― смердящий влажный рев зверя ― ворочает змеиной шеей с ужасной головой ― туда-сюда ― один глаз красный от огня, другой ― застарелая черная впадина. На этой же стороне губа порвана, желтые клыки скалятся в угрюмой ухмылке. Голодная слюна течет, густая и клейкая.
Он видит нас, он чует запах лошади ― не знает, с чего начать. И тут я срываюсь с места, тем самым распутав узел, сплетенье наших жизней.
Белый медведь поворачивается на мое движение ― как быстро, и какой он огромный! Он видит меня в дверях, я дергаю засов. Я слышу, я чувствую ― рев, смердящий драконьим дыханьем; я отчаянно рву засов и с трудом раскрываю дверь.
Слышу грохот и, выбираясь наружу, оборачиваюсь, чтобы мельком глянуть через плечо. Он уже стоит на задних лапах, идет. Потолок для него слишком низок: огромная голова ударилась о стропило, оно сломалось, рухнуло в огонь.
Клянусь, я видел, как он в бешенстве посмотрел на меня одним глазом, когда стропило хрястнуло; еще я вижу ― Фрейдис спокойно встает, берет старое копье и вгоняет его в алчную пасть зверя. Не слишком удачно. Даже не задержало. Копье ударило по зубам на уже изувеченной стороне, обломилось, рожон и часть древка остались в пасти.
Медведь рванулся вперед, одним небрежным броском свалил Фрейдис на спину, в брызгах крови и костей. Я вижу, голова ее рассталась с телом.
Я бегу, спотыкаясь, по снегу. Бегу, как подлый раб. Окажись на моем пути младенец, я бросил бы его через плечо в надежде соблазнить зверя ― закусил бы им, дал бы мне время уйти...
Я проснулся в доме Гудлейва ― утренний свет, похожий на кислое молоко; и тошнотворный стыд памяти. Но все слишком заняты, никто не обращает на меня внимания, все готовятся к отплытию из Бьорнсхавена.
До меня дошло, что я покидаю единственный дом, какой знал, и никогда уже сюда не вернусь. Покидаю с командой совершенно незнакомых людей, людей жестоковыйных, моряков, ходящих в набеги, и что еще хуже ― с отцом, которого я почти не знаю. С отцом, который, видя, как голова его брата слетела с плеч, едва ли пожал плечами.
От ужаса я едва дышу. Бьорнсхавен был местом, где я узнал все то, что узнает каждый ребенок: ветер, волны и войну. Я бегал по лугам и покосам, крал яйца чаек на черных утесах, ходил в недальние плавания на корабле вместе с Бьярни, Гуннаром Рыжим и прочими. Однажды я даже ходил в Скирингасаль, в тот год, когда Харальд Синезубый похоронил своего отца Старого Горма и стал конунгом данов.
Я знаю эти места назубок ― от прибрежных шхер, где прибой пенится у черных скал, до пронзительного смеха крачек. Я засыпал по ночам, качаясь на потрескивающих балках, когда от ветра содрогалась торфяная крыша, и мне было тепло и спокойно, когда в свете очага плясали тени ткацких станов, точно паутины огромных пауков.
Здесь Каов учил меня латинской азбуке ― когда ему удавалось заставить меня следить за каракулями, начертанными, как куриной лапой, на песке; рун же никто у нас толком не ведал. Здесь же я научился понимать толк в лошадях, ведь Гудлейв славился разведением боевых жеребцов.
И вот все это в мгновение ока кончилось.
Эйнар забрал несколько бочонков с мясом и элем как часть цены крови за медведя, потом приказал похоронить Фрейдис, а медведя притащить и снять с него шкуру. Шкура, а также череп и зубы останутся сыновьям Гудлейва ― их легко продать и стоят они больше, чем забранные бочки.
Стоят ли они их отца ― другое дело, подумал я, собирая то немногое, что у меня было: котомку, нож, железную застежку для плаща, одежду и льняной плащ. И меч Бьярни. Я забыл спросить о нем, но об оружии и не упоминали, так что я оставил его себе.
Море аспидно-серое, покрытое белым. Пробравшись через путаницу водорослей по волнистому, покрытому кое-где снегом песку и с криками плюхая по ледяной воде, члены Обетного Братства перетаскивают на спинах походные сундуки на «Сохатого», а сапоги висят у них на шеях. Белые облака в ясном синем небе и солнце, как медный шар; даже погода старается удержать меня здесь.
Там, позади меня, Хельга скребет овечьи шкуры, чтобы размягчить их, и, похоже, следит за тем, чтобы жизнь продолжалась, хотя Гудлейв мертв. Каов тоже следит, выжидает у головы Гудлейва ― когда мы благополучно скроемся за горизонтом, думаю я, он сможет похоронить ее по обряду Белого Христа.
Я сказал об этом Гуннару Рыжему, проходившему мимо, и тот хмыкнул:
― Гудлейв не поблагодарит его за это. Гудлейв принадлежал Одину весь, от башки до пят, всю свою жизнь.
Он поворачивается ко мне спиной, чуть горбясь под тяжестью своего корабельного сундука, и смотрит на меня из-под рыжих бровей.
― Следи за Эйнаром, парень. Он верит, что тебя коснулись боги. Этого белого медведя, он думает, послал Один.
Я и сам так думаю и сообщаю об этом Гуннару. Тот усмехается.
― Не тебе послал, парень, а ему, Эйнару. Он уверен, что все это случилось для того, чтобы привести его сюда, привести его к тебе, что ты как-то связан с его судьбой. ― Он поправляет сундук на плече. ― Смотри в оба и не доверяй ему. Никому из них.
― Даже моему отцу? Даже тебе? ― осведомился я полунасмешливо.
Он посмотрел на меня своими цвета летнего моря глазами.
― Ты всегда можешь доверять своему отцу, парень.
И зашлепал к «Сохатому», окликая тех, кто уже на борту, чтобы приняли у него корабельный сундук; волосы его развеваются, точно папоротник-орляк на снегу, бело-седые и рыжие пряди.
И вот я стою под огромным бортом корабля ― змеиная кожа обшивки, ― он нависает надо мной, огромный, как сама жизнь, и такой же суровый. И в душе моей смешалось... все разом. Волнение, испуг, озноб и жар.