посижу дома», – отвечала она, а мы тем временем молились в душе: «Дай бог, чтобы не пошла! То-то мы повеселимся без нее!»
В тот день Хуршид была потрясающе хороша. Оттененное бледно-зеленым кисейным покрывалом, ее белое лицо казалось только что распустившимся цветком. Она надела широкие шаровары из пурпурной ткани, обворожительную плотно облегающую кофточку, изящные драгоценные украшения: на руках красивые браслеты, в носу натхуни с бриллиантом, в ушах золотые серьги в виде колец, на шее жемчужное ожерелье. В передней комнате у нас висело зеркало в человеческий рост, и Хуршид смотрелась в него. Нет слов, до чего она была прекрасна! Будь у меня такое лицо, я бы сама преклонилась перед своим отражением. Но Хуршид и сейчас была недовольна: ее огорчало, что некому – увы! – любоваться ее красотой. С Пьярэ-сахибом она тогда уже окончательно порвала. Лицо у нее было очень грустное. Но ах! Даже ее грусть могла привести человека в смятение! Ведь красивое лицо всегда красиво. Глядя на эту пери, я в тот миг чувствовала, как у меня сжимается сердце. Мне не подобрать другого слова, чтобы выразить свое душевное состояние. Так, когда слушаешь, как хороший поэт читает прекрасные, скорбные стихи, сердце твое проникается их скорбью.
Бисмилла тоже была недурна собой: кожа смуглая, приятного оттенка; продолговатое лицо; тонкий нос; большие черные глаза; тело худощавое, стройное, ладное. Она надела дорогое шитое золотом платье, зеленое креповое покрывало, отороченное парчовой каймой, желтые шаровары. Драгоценные украшения осыпали ее с головы до ног. Но красивей всего был ее цветочный убор. Словом, она была точь-в-точь, как новобрачная, когда та на четвертый день после свадьбы идет с мужем в гости к родителям. И вдобавок в каждом ее движении сквозили задор и дерзость. На гулянье она одному корчила рожицу, другому строила глазки, а когда на нее обращали внимание, отворачивалась как ни в чем не бывало. Да, я забыла сказать, что, кончив наряжаться, мы сели в паланкины и вскоре прибыли в Айшбаг.
Там собралось столько народу, что яблоку некуда было упасть. Повсюду были разбросаны лавчонки, где продавались игрушки и сласти; сновали разносчики, предлагая разные закуски, плоды, цветочные гирлянды, бетель, а то и покурить хукку. Словом, к услугам желающих здесь было все, что обычно бывает на таких гуляньях.
Мне-то самой нужно было только одно – наблюдать за людьми, к чему я всегда имела пристрастие, особенно когда бывала на гуляньях и разных зрелищах. Ведь по лицу человека можно прочесть, счастлив он или несчастлив, беден или богат, глуп или умен, образован или невежествен, благороден или низок, щедр или скуп.
Один важно шествует в кафтане из тонкой дорогой ткани, кисейной рубашке пурпурного цвета, высокой шапке, узких штанах по колено и закрытых бархатных туфлях. Другой повязал голову шалью цвета сандала и увивается вокруг танцовщиц. Третий хоть и пришел поглазеть на гулянье, но очень расстроен – печать задумчивости лежит у него на челе; он что-то бормочет себе под нос, – похоже, что перед уходом он поругался с женой, и теперь ему приходят на ум такие доводы, каких он не мог придумать вовремя. Какой-то господин ведет за ручку сынишку. Они разговаривают и через каждое слово поминают мать ребенка: «Наверное, мама готовит ужин… Мама нездорова… Мама, должно быть, спит… Мама, вероятно, проснулась… Не балуйся так, а то мама уедет к доктору…» Еще один привел с собой дочку, девчурку лет семи-восьми, в красном платьице. Вот он поднял ее на плечо. В носу у нее крохотное натхуни, волосы заплетены в длинную косу, перевязанную красной шелковой лентой. Серебряные браслеты так туги, что прямо врезались в ручки бедняжке; ясно, что ей больно, но никто с нее этих браслетов не снимет. Скажите, зачем же их носить в таком случае?
А вот какой-то господин и с ним его друг и прихлебатель идут, поддразнивая окружающих: «Эй, пожуй- ка бетеля!» – и пайса[72] со звоном падает на лоток продавца. Господин этот, видимо, человек состоятельный – одна-две пайсы для него не деньги. Вскоре он подзывает разносчика с хуккой:
– Сюда, братец! Хукка готова?
К нему подходит другой его приятель. После задорных дружеских шуток посыпались приветствия, расспросы о здоровье.
– Слушай, угости-ка бетелем! – просит господин приятеля.
Но сам он мусульманин, а приятель его индуист.[73] И вот, когда разносчик подает им бетель, господин быстро забирает свою долю и говорит приятелю:
– А ты чего ж не берешь?
Тот смущен. Наконец достает из-за пазухи пайсу.
– Вот, братец. Дай и мне, – говорит он разносчику. – В бетель положи кардамона, а извести много не надо. – Потом обращается к другу: – Дайте хоть затянуться.
Но только он взялся за хукку, как разносчик сердито уставился на него. Пришлось сразу выпустить мундштук и опять лезть за пайсой.
Гаухар Мирза велел разостлать для нас ковер на берегу пруда. Там мы и расположились. Изредка вставали и прогуливались неподалеку, под деревьями.
На гулянье мы пробыли почти до полуночи. Потом решили, что пора уезжать. Расселись по своим паланкинам и вдруг видим – паланкин Хуршид стоит пустой. Бросились на поиски, но ее и след простыл. В конце концов, отчаявшись ее разыскать, мы вернулись домой. Услышав новость, Ханум принялась рвать на себе волосы. Весь дом всполошился. Я сама проплакала всю ночь напролет. Послали человека за Пьярэ- сахибом. Он, бедняга, сразу же прибежал и принялся клятвенно заверять нас:
– Мне ровно ничего не известно! Я и на гулянье-то не ходил. У меня жена нездорова – как я пойду?
Впрочем, подозревать Пьярэ-сахиба было нелепо. Никто и не усомнился в том, что он говорит правду. Ведь, женившись, он всецело подпал под власть супруги и совершенно перестал появляться на Чауке. Даже поздно вечером он не смел выходить из дому. Но, услыхав об исчезновении Хуршид, он, то ли памятуя о прежней любви, то ли из сочувствия к Ханум, все же как-то отважился выбраться к нам.
Через полтора месяца после того, как исчезла Хуршид, ко мне явился какой-то господин, с виду очень похожий на городских щеголей, смуглый и худощавый. Одной шалью он был подпоясан, другую носил на голове, повязанную в виде чалмы. Он решительными шагами вошел в мою комнату и сразу же сел против меня на краю ковра. Из этого я заключила, что он либо человек невоспитанный, либо попросту еще не опытен и мало общался с танцовщицами. Я тогда сидела одна и потому кликнула буву Хусейни. Как только она вошла, гость поднялся, без всякого стеснения взял ее за руку и, отведя в угол, стал говорить ей что-то. Мне удалось уловить лишь часть разговора. Затем бува Хусейни отправилась к Ханум и, вернувшись, снова начала переговоры с гостем. Она настаивала на том, чтобы он заплатил за месяц впереди Гость вытащил из-за пазухи пригоршню рупий. Бува Хусейни подобрала край своего покрывала, и я услышала звон упавших туда монет.
– Сколько здесь? – спросила она.
– Не знаю. Сосчитайте, – ответил тот.
– Я, глупая, и считать-то не умею.
– Должно быть, семьдесят пять рупий. Может быть, на одну-две больше или меньше.
– Господин, что значит семьдесят пять?
– Три раза по двадцать[74] и еще пятнадцать. Сто без двадцати пяти.
– Сто без двадцати пяти! Так это выходит за сколько же дней?
– За пятнадцать. Завтра отдам за остальные пятнадцать. Вот и получатся все полтораста.
Услышав, что за меня дают столь скромное вознаграждение, я почувствовала сильную досаду. Теперь я окончательно уверилась, что этот гость – не из важных господ. Но такова уж подневольная доля танцовщицы. Она в чужой власти и должна покоряться.
Бува Хусейни ушла передать деньги Ханум. Не понимаю, что за благодушное настроение было в тот день у нашей хозяйки, – она без лишних слов согласилась подождать до следующего дня. Это было тем более удивительно, что в денежных делах она даже самым знатным вельможам не давала отсрочки ни на минуту. А тут вдруг соблаговолила ждать целые сутки.
После того как сделка состоялась, посетитель остался у меня на ночь. Под утро мне почудилось, будто кто-то постучал внизу под моей комнатой. Гость быстро поднялся и сказал:
– Теперь мне пора. Завтра вечером приду опять.