– Ты сегодня хорошо поешь. Хотелось бы…
Смотрю, – морщины на лбу у маулви-сахиба задвигались. Гаухар Мирза бросил на него быстрый взгляд и сна чала сделал строгое лицо, потом с силой дернул себя за ухо и отклонился назад, словно испугавшись чего-то. Глядя на эти ужимки, Бисмилла громко расхохоталась, халифа заулыбался, я прикрыла лицо платком, а маулви-сахиб стал мрачнее тучи и даже поднялся, намереваясь уйти. Но Бисмилла сказала: «Сидите!» – и бедняга сел снова.
Подумайте, до чего она была коварна; ведь она старалась внушить маулви-сахибу, будто Гаухар Мирза ее любовник, и все это лишь затем, чтобы старик приревновал ее. Потому-то она и начала пересмеиваться с Гаухаром Мирзой. В этом тягостном заблуждении она продержала маулви довольно долго. Тот сидел словно на угольях, претерпевая жестокую пытку, а у меня от смеха живот заболел. Но, в конце концов, мне стало жаль беззащитного старика, и я прервала эту игру, за что Бисмилла на меня рассердилась. Повернувшись к Гаухару Мирзе, я сказала:
– Ладно, хватит дурачиться. Пойдем!
Тут маулви-сахиб понял, что Гаухар Мирза водит дружбу со мной, а к Бисмилле никакого отношения не имеет. Он так обрадовался, что даже просиял.
– Ведь маулви-сахиб любил ее чистой любовью, не правда ли? – спросил я Умрао- джан.
– Да.
– В таком случае ему не следовало ревновать.
– Вот как? А разве чистой любви чужда ревность? Нет, вовсе не чужда.
– Тогда это нельзя назвать чистой любовью.
– Ну, как оно было на самом деле, я не знаю. Пусть это останется на его совести. Я-то считала, что он ее чистой любовью любил.
10
Все воспитанницы Ханум, кроме меня, были очень красивы, но Хуршид не имела себе равных. Личико пери, на котором играл нежный румянец; стан такой, словно творец вылепил его собственными руками; лучезарные очи, сияющие, как жемчуг; точеные ручки и ножки; полные плечи. Любая одежда была ей к лицу, и что бы она ни надела, все казалось придуманным только для нее. Держалась она так просто, с таким очаровательным изяществом, что всякий, кто видел ее хоть раз, тут же готов был без ума влюбиться в нее. Она сияла яркой свечой, в каком бы обществе ни появилась: пусть ее окружали десятки танцовщиц, все взоры были обращены только к ней. Однако судьба ей была дарована несчастливая. Впрочем, судьбу винить нечего – Хуршид всегда сама себе портила жизнь. Да и к своему ремеслу у нее призвания не было.
Она была дочерью помещика из Байсвары, и родовитость сказывалась даже в самой ее внешности. Красота ее была божьим даром, но при такой красоте ею неотвязно владело желание, чтобы кто-нибудь ее глубоко полюбил. Да она и стоила настоящей любви. Кто бы смог устоять перед ней? Первым из первых жертвой страсти к ней пал Пьярэ-сахиб. Он бросал тысячи рупий, стараясь ей угодить, и действительно души в ней не чаял, а Хуршид его немало мучила. Но когда все убедились, что он влюбился по-настоящему, она сама принялась по нему сохнуть: целыми днями не пила и не ела, а если ему иногда случалось запоздать, принималась лить слезы без удержу. Мы вразумляли ее: «Смотри, Хуршид! Берегись! Мужчины – народ бессовестный. У тебя с ним всего лишь любовная связь, а связь – что? Пустяки! Вы ведь не обручились, не поженились. Да и не дай бог тебе пожелать этого – только зла себе пожелаешь. После раскаешься».
В конце концов все вышло так, как мы говорили. Едва Пьярэ-сахиб увидел, что танцовщица от него без ума, как сам принялся ее мучить. Раньше он просиживал у нее круглые сутки, а теперь не приходил и по два дня кряду. Хуршид убивалась, плакала, била себя в грудь, ничего в рот не брала, – прямо удивительно, что с ней творилось. Ханум, той даже смотреть на нее было противно. Дошло до того, что она перестала выпускать ее из дому, кормить и поить, платить ее слугам.
Я не могла понять, как это при такой красоте в сердце Хуршид таилось столько любви. Поистине, быть бы ей женой какого-нибудь честного человека, и жила бы она вполне счастливо. Весь свой век она боготворила бы мужа, можно сказать: «ноги бы его мыла да ту воду пила», – лишь бы он дорожил ею. Бисмилла и в подметки ей не годилась. Зато Бисмилла была так величава, так горделива, а уж дерзости, задора – хоть отбавляй! Вы уже знаете, как она измывалась над маулви-сахибом. Да и с другими своими поклонниками обращалась ничуть не лучше. А все потому, что очень кичилась своим богатством. Действительно богатством Ханум владела неисчислимым, а, кроме Бисмиллы, никаких наследников у нее не было.
На Хуршид Ханум возлагала большие надежды. И правда, будь она танцовщицей по призванию, на ней можно было бы нажить огромные деньги. Но как она ни была красива, голоса у нее никакого не было, да и танцевать по-настоящему она почти не умела. Одна только красота у нее и была. Вначале ее часто приглашали выступать, но потом, когда распознали, что ни пением, ни танцами она не блещет, звать перестали. Оставались у нее лишь поклонники, плененные ее красотой. В нее влюблялись самые незаурядные люди; но когда они к ней приходили, то видели удрученное лицо, – ведь ее томила любовь, – встречали полное безразличие и невнимание. В конце концов ее стали избегать.
Теперь у нее остался один Пьярэ-сахиб. А тут произошло такое событие: отец Пьярэ-сахиба как-то навлек на себя шахскую немилость; у него отобрали дом и поместье, и несчастный оказался в нужде. Но, несмотря на все это, любовь Хуршид не ослабевала. Теперь она упрашивала Пьярэ-сахиба взять ее к себе. Но тот не согласился, отговариваясь тем, что этому якобы противится его семья, а попросту говоря – из страха перед отцом. Надежды Хуршид рухнули.
Хуршид была очень недалекая женщина. Разные люди всякими хитростями и соблазнами выманили у нее сотни рупий. Нищим и странникам она верила слепо. Однажды забрел к ней какой-то факир, уверявший, что может из одной вещи сделать две. Хуршид вынесла ему свои браслеты и кольца. Факир попросил пустой горшок и велел наполнить его черным сезамом.[69] Положив в горшок браслеты и кольца, он покрыл его крышкой, обернул горловину шалью и обвязал тесьмой. Потом собрался уходить, наказав не трогать горшка в этот день, а открыть его наутро – тогда, мол, по веленью всевышнего, все вещи удвоятся. Наутро горшок открыли, но ничего, кроме сезама, в нем не нашли.
В другой раз какой-то йог, высунув изо рта голову кобры с раздутой шеей, показал ее Хуршид и пригрозил, что послезавтра эта змея придет и укусит ее. Простушка поверила, вынула из ушей серьги и отдала ему.
Хуршид никогда не сердилась. Такие добрые, кроткие души редко встречаются даже среди порядочных женщин, а уж о танцовщицах и говорить нечего. Впрочем, однажды и она рассердилась. Это было в тот день, когда Пьярэ-сахиб явился к ней в наряде жениха. Сначала она сидела молча, потом щеки ее покраснели, и под конец все лицо вспыхнуло пламенем. Она вскочила и порвала в клочья жениховское платье. Затем принялась плакать и проплакала целых два дня. Все вокруг уговаривали ее, но она ничего не желала слушать. Кончилось тем, что у нее началась лихорадка. Она проболела два месяца и даже была при смерти. Врачи сомневались в ее выздоровлении, но, по милости божьей, спустя два месяца здоровье ее само собой пошло на поправку. Теперь она, кажется, излечилась и от своей любви к Пьярэ-сахибу; даже стала встречаться с другими, но сердце ее уже ни к кому не тянулось, да и ею никто не увлекался, потому что она ко всем относилась совершенно равнодушно и безучастно. Она довольно любезно обходилась с людьми, но сердце ее было где-то далеко.
11
Был месяц саван.[70] День клонился к вечеру. Дождь перестал. Лучи заходящего солнца еще озаряли кое-где верхние окна и высокие стены домов на Чауке. По небу плыли клочья облаков. На западе уже пылала вечерняя заря. По Чауку двигались огромные толпы людей в белых одеждах; чуть не весь город высыпал на улицы – ведь была пятница[71] и все спешили на гулянье в Айшбаг. Мы, подружки – Хуршид, Амир-джан, Бисмилла и я, – тоже готовились ехать на гулянье: разглаживали складки на бледно-зеленых покрывалах, только что полученных от красильщика, причесывались и заплетали косы, доставали свои лучшие украшения. Ханум сидела тут же на возвышении, облокотившись на валик. Бува Хусейни только что наладила хукку и отошла. Напротив Ханум сидел Мир-сахиб и уговаривал ее пойти на гулянье. «Сегодня мне что-то неможется. Лучше