было в обычае. Норманны, с которыми я общался, также рассказывали, что все дела у них решались на тинге, а жрецы исполняли роль госсекретарей при парламенте…
Выходит, борьба христианства и ислама против язычества — это борьба режимов личной власти против демократии?
— Мировая борьба, — уточнил Воздвиженский. — Я бы сказал жестче: это борьба тирании и народовластия. С одной стороны идет сила, отрицающая всякую возможность иных взглядов на бытие, с другой — обороняется общество, основанное на терпимости. Ведь везде в тех странах, которые в последние десятилетия стали добычей христианства, последователям этой религии всегда дозволялось свободно поклоняться своему богу, строить храмы. Как, впрочем, представителям всех иных исповеданий.
— Если перевести то, что вы сказали, на язык моего времени, то это была борьба мирового тоталитаризма против мировой демократии.
— Тоталитаризм?.. А, понимаю-понимаю: тотальный — значит всеобщий, всеобязательный…
…В год крещения Владимира и его войска в Корсуни Воздвиженскому исполнилось пятьдесят лет. К этому времени он был женат и имел двух сыновей. Дом его находился недалеко от северных ворот города, и, стоя на крыльце, он видел с откоса, как пылил по Боричеву взвозу дубовый Перун, привязанный к хвосту коня, как дружинники колотили палками низвергнутого идола. Вместе со своей семьей Воздвиженский в толпе киевлян брел под окрики княжеских воинов к Почайну. Вместе со всем народом они стояли по грудь в воде, держа на руках детей, пока епископ и его свита расхаживали по берегу, выкрикивая крестильные ектений и вопрошая, отрекаются ли продрогшие люди от сатаны. Дружинники с копьями, стоявшие вдоль всего берега, мрачно смотрели на вопящих младенцев и плачущих молча взрослых.
Воздвиженский не стал даже доказывать, что его крестят во второй раз, ибо давно уже — со времен университета — не придавал церковным обрядам никакого значения…
Старик надолго умолк, неподвижно глядя на струящуюся воду. Потом вздохнул, поднялся и сказал:
— Давайте наверх пойдем.
Ильин понял: ему почему-то не хочется говорить о том, что было дальше.
IV
В большой пещере было относительно светло — несколько сальных свечей с треском плавились на деревянных плашках, стоявших посреди длинного стола, за которым собрались четверо монахов и Ильин. Перед ними на большом глиняном блюде дымилась гора отварной рыбы, над медным котлом клубами поднимался пар.
За еду не принимались, так как вот-вот должен был подойти пятый обитатель пещер — инок Савва, отправившийся за хлебами в посад.
— Ангел вам за трапезу! — запыхавшись, проговорил монах, ввалившись в подземелье.
— Что запозднился? — недовольно спросил брат Ефрем, тот самый высокомерный черноризец, который неприветливо встретил Ильина.
— Я уж караваи было в мешок сложил, а у бабы той из печи кирпич выпал. Я смикитил — к худу. Хлеб обратно отдал, пошел к другим.
— Вот это хорошо, — одобрили участники застолья.
Пока Виктор помогал двум монахам варить уху и стряпать пирог, он узнал, что Варфоломей схоронил жену и детей — с тех пор он будто бы и ушел из мира — сначала жил где-то в греческом монастыре, а потом вернулся на Русь и поселился в выкопанной им самим пещере. В последнее время к нему стали присоединяться ищущие спасения от грехов мира.
Медленно жуя свежий хлеб, Ильин исподволь поглядывал на Воздвиженского. Что может удерживать его в этом мире? Он, конечно, стар — семьдесят семь лет, но, может быть, рискнет отправиться с ним на Каспий?..
Когда они вернулись в келью схимника, Виктор спросил:
— Кстати, Варфоломей Михайлович, сколько дней вы добирались от Итиля в Киев?
— Да где-то с месяц брели.
— Ого! — заволновался Ильин. — Я могу и не успеть. Давайте-ка сразу договоримся — возвращаемся вместе или…
— В какой год я попаду, если ваша гипотеза окажется верна?
— Ну если учесть, что ваша эпоха тоже постарела на пятьдесят семь лет, то… в тысяча девятьсот двадцать седьмой год.
— Благодарю покорнейше, — грустно улыбнулся старик. — Здесь оно спокойнее. Да и не только в этом дело…
Ильин вспомнил про Григория: что он такое порассказал Воздвиженскому?
— Я ведь не окончил свою повесть, — снова заговорил схимник. Наберитесь терпения, Виктор Михайлович, дослушайте. Тогда, может, и поймете меня… Может, и сами по-иному на свое будущее взглянете.
— Вы хотите сказать: откажусь от возвращения? Ни за какие коврижки… Если только не выяснится, что все мои умозаключения о возможности переброса во времени — бред.
Воздвиженский прикрыл глаза, собираясь с мыслями. Потом медленно заговорил, как бы припоминая:
— Знаете, я ведь был нигилистом — в самом точном смысле этого слова. И зря наши журнальные вожди вроде Антоновича и Писарева негодовали против Тургенева, Клюшникова, Авенариуса с их антинигилистической беллетристикой. Но нигилизм наш, как я понимаю, заключался прежде всего не в отрицании властей предержащих, общества тогдашнего… Нет, мы были нигилистами в том смысле, что отрицали не что-то отжившее — мы прошлое, историю отвергали. Это был, как бы сказать точнее, приступ антиисторического утопизма. Мы будущее хотели от нуля начать… Вот вам портрет шестидесятых годов.
— Это не только для вашей эпохи характерно…
— Возможно. Но я хочу вам сказать, что главное, вынесенное мной из опыта жизни здесь — понимание истории как чего-то настолько важного… Как рок, как судьба сама бросила меня в этот далекий век — это я еще до встречи с вами понял. А то, что вы мне рассказали, окончательно убедило меня в неслучайности происшедшего. Помните, с чего мы начали? — с того, что не блажен тот, кто посетил сей мир в его минуты роковые. Нет блаженства, есть мука, есть тьма, которую, ты знаешь, не дано преодолеть. Ты можешь надеяться: кто-то когда-то, быть может, дождется окончания затмения… И вот мне, ничтожному атому истории, ее самое признавать не желавшему, дано было перенестись в ее глубины — с сохранением знания, которое кое-как вколотили в меня не бог весть какие педагоги из бурсы. Я ни за что ни про что получил дар провидения, которого достоин был бы другой — тот, кто благоговеет перед минувшим…
— Простите, что перебиваю. Но тут в отличие от вас, Варфоломей Михайлович, я никакой мистики не вижу. Это просто физическая реальность. Какой, скажите на милость, замысел провидения можно усмотреть в том, чтобы забрасывать сюда щеголя из восемнадцатого века — помните, я говорил вам о нем, — хорошего, доброго малого, но вполне равнодушного ко всему, что простирается за пределы настоящей минуты. Он и погиб-то без всякого исторического смысла. Вот что страшно!
— Э-э, милостивый государь, удивляюсь вашей близорукости. Может быть, высший смысл его пребывания в этом времени в том, чтобы вас прикрыть от гибели и обеспечить передачу знания. Ведь то, что вы поведали мне, наполняет мою деятельность совершенно новым содержанием, я, наконец, постиг замысел истории, избравшей меня своего рода демиургом будущего.
— То есть творцом, попросту говоря?
— Здесь низкий стиль не годится, об этом можно говорить только языком гимнов…
— Я с удовольствием послушаю, в чем состоит, по-вашему, миссия демиурга.
— К этому-то я и подбирался, — улыбнулся Воздвиженский. — Наберитесь терпения и не перебивайте меня в случае несогласия… Ну разве что при крайней необходимости…