проявить твердость, и он ничего не сделает. Я знал, что он не потащит меня в суд; свою жену он изводил по мелочам, но в делах важных решающее слово всегда оставалось за ней. Уже давно я заслужил ее глубочайшую материнскую благодарность своим отношением к Генри: когда он бывал болен, я ухаживал за ним лучше всякой сиделки, как она сама говорила, а этого никакая мать никогда не забудет…
Сегодня миссис Симпсон и ее дочери тоже уехали в гневе и смятении. Миссис Симпсон не сказала ни слова, но все же она меня уважает. Когда Генри бросился ко мне на шею и я поднял его в карету и усадил возле матери, когда я укутал и ее, чтобы ей было теплее, она от меня отвернулась, но я увидел, как на глаза ее навернулись слезы. Она с еще большим жаром будет защищать меня потому, что рассталась со мной так холодно. Я очень этому рад, но не за себя, а за ту, что для меня дороже всего на свете, — за мою Шерли».
Неделю спустя Луи Мур писал:
«Теперь я живу в Стилбро. Я поселился на время у одного из моих друзей. Это чиновник, и я могу быть ему полезен. Каждый день я отправляюсь верхом в Филдхед. Когда же наконец я смогу назвать это поместье своим домом, а его хозяйку — своей женой? На душе у меня тяжело и неспокойно, я испытываю танталовы муки, которые иной раз страшнее всех пыток. Теперь, глядя на Шерли, невозможно себе представить, что совсем недавно она склонялась к моему плечу, приникала ко мне с нежностью и доверием. Мне страшно, она превратила меня в несчастное существо. Она меня избегает, — когда я приезжаю, она ускользает от меня. Сегодня я заглянул в ее большие темные глаза. Трудно описать, что я в них увидел! Пантера, прекрасная дикая пантера, коварное, неукротимое, несравненное создание! Она грызет свою цепь, я вижу белые зубы, закусившие сталь! Она мечтает о диких лесах, стремится к девической свободе. Я хочу, чтобы Симпсон возвратился и снова вынудил ее искать защиты в моих объятиях, чтобы ей снова угрожала опасность потерять меня, как я сейчас рискую потерять ее. Нет, я ее не потеряю, но меня страшит слишком долгая отсрочка…
Уже ночь, скоро полночь. Весь день и весь вечер я провел в Филдхеде. Всего несколько часов назад она прошла мимо меня, спускаясь по дубовой лестнице в прихожую; она не знала, что я стою в полутьме у окна и смотрю на холодный блеск звездного неба. Как близко от меня проскользнула она! Как стыдливо сверкнули ее большие глаза! Ее взгляд, мимолетный и робкий, легкий и быстрый, был словно сполох северного сияния!
Я последовал за ней в гостиную; там уже были миссис Прайор и Каролина Хелстоун, которых она пригласила. В белом вечернем платье, с ниспадающими на плечи густыми локонами, легкой, неслышной поступью, с бледным лицом и глазами, полными тьмы и света, Шерли походила на эльфа, на дитя огня и ветра, дочь солнечного луча к дождевой капли, на что-то неуловимое, воздушное и непостоянное. Я хотел хоть на мгновенье оторвать от нее взор и не мог. Я разговаривал с другими дамами, но смотрел только на нее. Она была очень молчалива. Мне кажется, Шерли ни разу не обратилась ко мне, даже тогда, когда предложила мне чаю.
Случилось так, что миссис Джилл вызвала ее на минутку. Я вышел в прихожую, залитую лунным светом, чтобы перекинуться с ней хоть словом, когда она будет возвращаться. Надежды мои сбылись.
— Мисс Килдар, подождите минутку, — остановил я ее.
— Зачем? Здесь так холодно.
— Мне не холодно, возле меня и вы не озябнете.
— Но я вся дрожу!
— Наверное, от страха. Почему вы меня боитесь? Почему вы стали так равнодушны, так далеки от меня?
— Как же мне не бояться, когда при лунном свете вы похожи на огромного мрачного домового!
— Постойте, не уходите! Побудьте со мной еще немного, поговорим на свободе. Вот уже три дня я не разговаривал с вами наедине, — это жестоко.
— Я вовсе не хотела быть жестокой, — отвечала она с нежностью, которая сквозила во всех ее движениях, была написана у нее на лице, звучала в ее голосе, хотя все ее существо сковывала какая-то почти неприметная, неуловимая, смутная отчужденность.
— Вы меня очень огорчаете, — сказал я. — Не прошло и недели с того дня, когда вы назвали меня своим будущим супругом, а теперь я снова стал для вас учителем. Вы называете меня «мистером Муром», «сэром»; ваши уста забыли имя «Луи».
— Нет, Луи, нет; это приятное, легкое имя, его нельзя так быстро забыть.
— Тогда будьте с Луи поласковее, подойдите к нему, позвольте ему вас обнять.
— Я и так ласкова, — сказала она, ускользая от меня, как белый призрак.
— Ваш голос очень нежен и очень тих, — продолжал я, спокойно подходя к ней. — Вы, кажется, смирились, но что-то вас еще пугает.
— Нет, я совершенно спокойна и ничего не боюсь, — заверила она меня.
— Ничего, кроме своего возлюбленного.
Я встал перед ней на колени.
— Понимаете, мистер Мур, я очутилась в каком-то новом мире, я не узнаю ни себя, ни вас. Но встаньте. Когда вы так ведете себя, мне тревожно и беспокойно.
Я повиновался; мне совсем не хотелось долго оставаться в столь неподходящей для меня позе. Я только хотел, чтобы она успокоилась и вновь прониклась ко мне доверием, и я добился успеха.
— Теперь, Шерли, — продолжал я, — вы можете понять, как я далек от счастья, оставаясь в таком неопределенном, неудобном положении.
— О нет, вы счастливы! — быстро воскликнула она. — Вы даже не знаете, как вы теперь счастливы. Любая перемена будет к худшему.
— Счастлив я или нет, но у меня нет больше сил терпеть. Вы так великодушны, не подвергайте же меня столь жестокому испытанию!
— Будьте благоразумны, Луи, будьте терпеливы! Вы потому и нравитесь мне, что терпеливы.
— Я больше не хочу вам нравиться, лучше полюбите меня и назначьте день нашей свадьбы. Подумайте об этом сегодня вечером и решите.
Она прошептала что-то неясное, но достаточно выразительное, вырвалась, или, вернее, выскользнула из моих объятий, и я остался один».
ГЛАВА XXXVII
Заключительная
Да, читатель, пора подвести итоги. Расскажем вкратце, что случилось с героями, с которыми мы познакомились в этой повести, и затем пожмем друг другу руки и на время расстанемся.
Вернемся к нашим любимым младшим священникам, о которых мы так долго не упоминали. Кто из вас самый достойный и скромный — шаг вперед!
Я вижу, Мелоун сразу откликнулся на наш призыв: он тотчас узнал себя по нашему описанию.
Нет, Питер Огест, говорить о тебе нечего, да и незачем. Трогательная повесть о твоих делах и похождениях слишком невероятна, чтобы кто-нибудь в нее поверил. Разве ты не знаешь, что у взыскательной публики есть свои причуды? Неприкрашенная правда не встретит сочувствия, голых фактов никто просто не переварит. Визг живой, настоящей свиньи в наши дни не более приятен, чем и во время оно. И если я поведаю о постигшей тебя жизненной катастрофе, то публика забьется в истерике и раздастся истошный крик: «Скорее нюхательной соли и жженых перьев»![148]
«Не может быть!» — кричали бы одни. «Ложь!» — вторили бы другие. «Неизящно!» — единогласно решили бы все. Заметь хорошенько, Питер! Когда говоришь чистую, неприкрашенную правду, ее всегда называют ложью. От нее отворачиваются, ее гонят прочь, отсылают в сиротский приют, тогда как плод воображения, пустой вымысел, даже просто бред, — примут, приласкают, назовут приличным, милым, необыкновенно естественным; уродливый выдуманный подкидыш получает все ласки, а на долю настоящего