кулаком в живот. Другой выхватил у меня ружье и швырнул его в реку. Я от страшной боли не мог произнести ни звука. Они отнесли меня в лодку. Один из них тоже вошел в нее, а другой взломал дверь башни и скрылся внутри. Я понял, в чем дело, и теперь знаю, что это были два переодетых пруссака, которые хотят погубить всю Прагу. Пора помешать им.
— К башне! — крикнул сенатор. — Вперед! Кто из вас настолько храбр, чтобы проникнуть внутрь башни? Кто бы ни решился на это, помните, что с минуты на минуту может произойти взрыв.
Воцарилась мертвая тишина. Притихли все, даже те, кто еще за минуту до этого изрыгал брань и проклятия против изменника. Никому не хотелось умирать такой ужасной смертью. Наконец выступило вперед пять человек храбрецов, решившихся последовать за сенатором. Аделина и Бенсберг тотчас же присоединились к ним. Таким образом, восемь человек вошли в пороховую башню через взломанные двери. К ним присоединился еще один человек, державшийся все время немного позади. Это был Лейхтвейс.
Он не думал об опасности, не думал о Лоре и об ее ужасном горе в случае его гибели. Все мысли его были сосредоточены на Бруно, который, несомненно, будет схвачен толпой. Бруно действовал по его приказанию. Лейхтвейс не мог знать заранее, что дело примет такой оборот. Он не знал, как спасти товарища, и тщетно ломал голову, как бы предостеречь Бруно. Башня была окружена тысячной толпой, бежать было некуда. Очевидно, Бруно должен был погибнуть.
Бруно уже находился в башне, где каждый шаг был сопряжен со смертельной опасностью. Он был доволен собою. Все ему до сих пор удалось как нельзя лучше. Он медленно шел по длинному коридору, в конце которого находилась обитая железом дверь. За этой дверью находился пороховой склад. Дверь, запирающуюся секретным замком, открыть было не так-то легко. Бруно достал связку отмычек и перебирал их одну за другой, стараясь отыскать такую, которая могла бы открыть замок, сделанный, очевидно, каким- нибудь большим мастером слесарного искусства. Но все было напрасно — ни один из принесенных им с собой ключей, ни одна отмычка не могли открыть замка. Пот крупными каплями выступил на лбу Бруно, но он не бросил тяжелой работы. Он должен был открыть этот замок, чего бы это ему ни стоило, он должен войти в склад, хотя бы ради этого ему пришлось выбить железную дверь собственными кулаками. Лейхтвейс поручил ему исполнить это дело, а всякое приказание атамана должно быть выполнено.
Наконец, когда он почти уже отчаялся открыть замок, ему пришло в голову просунуть в его отверстие крепкую проволоку; она, должно быть, зацепила какую-то пружинку, скрытую в замке, потому что язычок его сам выскочил, и в ту же минуту дверь открылась. Все-таки на эту работу ушло десять драгоценных минут. Эти десять минут послужили спасению Праги. Если бы замок открылся легко, Бруно давно исполнил бы приказ Лейхтвейса, и страшный взрыв уничтожил бы половину города.
— Ну, теперь за дело.
С этими словами Бруно прошел между пороховыми бочками, установленными рядами. Он остановился у одной из них, осторожно приподнял топором крышку и всунул в образовавшуюся щель один конец фитиля, другой же провел к выходу из склада. Он рассчитал, что пройдет не больше минуты, пока искра, поднесенная к этому концу шнура, достигнет бочонка с порохом, и, следовательно, в течение этой минуты ему следовало бежать из склада, броситься во Влтаву и доплыть до лодки Отто. Бруно вынул огниво из кармана, и, пока выбивал из него искру, долженствовавшую вызвать взрыв и разрушить Прагу, мысли его обратились к той, которую он так горячо любил, хотя и знал, что сердце ее потеряно для него навеки.
Он думал о Гунде. Глаза его затуманились, голова опустилась на грудь, и вдруг, сам не зная почему, он почувствовал глубокое смущение. Какая-то физическая слабость овладела им, а в глубине души поднялись укоры совести против того, что он собирался сделать; внутренний голос громко и отчетливо заговорил, что дело, ради которого Бруно пришел сюда, — дело недостойное и преступное, которому нет никаких оправданий. Бруно хотел заглушить этот голос, доказывая себе, что не по собственному побуждению решился на взрыв, а лишь повинуясь приказу атамана, от власти которого он не в силах избавиться; действительно, власть этого человека все сильнее и сильнее покоряла его.
— Все, что ты делал с тех пор, как попал к Лейхтвейсу, — нашептывал ему внутренний голос, — все это вздор в сравнении с тем, что собираешься сделать теперь. Ты грабил и разбойничал, врывался в чужие владения, нередко обагряя кровью свои руки. Но ты грабил владения скряг, деньги безбожников, расточителей, мотов, людей, потерявших чувство сострадания, которые собаками отгоняли бедняков от порога своих жилищ. Ты лишал жизни только тех, которые являлись ядовитыми пресмыкающимися; уничтожение таковых едва ли можно считать преступлением. Но сегодня, Бруно, ты хочешь предать разрушению целый город, погубив виновных и невинных, правых и виноватых; взорвав пороховую башню, ты разрушишь дворцы богачей, но в то же время уничтожишь и лачуги бедняков.
Неужели ты не слышишь крика и рева обезумевшей от ужаса толпы при виде внезапного разрушения ее жилищ? Неужели ты не слышишь воплей несчастных, которые, вследствие твоего безумия, лишаются всего, что приобрели годами тяжкого труда? Голоса обездоленных, взывающих о крове и защите. Неужели ты не слышишь проклятий тех, кого лишаешь всего, оставляя одну только жизнь?
Ты будешь оправдываться, что действуешь по воле и приказанию другого, кому клялся в верности и послушании до гроба. Но ты сам отлично понимаешь, что это только отговорка, что каждый человек сам отвечает за свои поступки и, когда ты предстанешь перед Верховным Судьей, то не сможешь сказать ему: «Я был лишь орудием в руках разбойника Лейхтвейса», потому что Судья ответит: «Разве Я не дал тебе самому способности отличать добро от зла? Разве ты не был человеком, иначе говоря, существом, которому даровано чрезвычайное благо — разум, единственное преимущество, отличающее его от животного, наделенного Мною лишь одним инстинктом. Куда девался, Бруно, твой ум, твой рассудок, когда ты жен делал вдовами, детей — сиротами, когда ты предавал огню имущество и добро бедняков?»
Бруно зашатался, выронил огниво и с отчаянием закрыл руками лицо, залившись слезами.
— Боже Милостивый, — воскликнул он, — просвети меня, укажи, что мне делать! Я хвалился атаману не далее как вчера своим послушанием, обещая слепо исполнить его приказание, мало того, я сам навязал себе это дело, но вижу теперь, что собирался исполнить гнусное преступление… Ведь это — массовое убийство, и я никогда не буду в состоянии оправдаться перед собственной совестью.
И это — я, проповедовавший божественное Евангелие сомневающимся, заблуждающимся душам; я, служивший посредником между ними и Господом; я, с высоты амвона грозивший преступникам вечными муками ада и увещевавший заблудших идти по стезе добродетели. Нет! нет! Я не могу сделаться массовым убийцею.
Презирай меня, Лейхтвейс, мой друг, мой брат. Называй меня клятвопреступником, исключи меня из своей шайки, вложи мне нож в руки и скажи, чтобы я пронзил им свое сердце — я все перенесу и исполню, только не это. Я не могу быть убийцею невинных людей, которые никогда мне ничего дурного не сделали.
И этот сильный человек, рыдая, упал на колени. Так лежал он на пороховом шнуре, слабый, несчастный, мучимый угрызениями совести, потрясенный глубокими рыданиями.
— Милостивый Создатель, — продолжал он дрожащим от слез голосом, — дай совершиться чуду, которое воспрепятствовало бы мне исполнить это ужасное преступление. Предотврати его Твоей неотразимой силой… Если же оно должно быть совершено именно моей рукой, то исторгни меня из жизни в то же мгновение… Великий Боже! Молю Тебя, воспрепятствуй преступлению, хотя бы ценою моей собственной жизни.
— Хватайте его, вот поджигатель, он лежит на пороховом шнуре, взгляните сюда, он провел уже его в бочонок с порохом, а рядом с ним на земле лежит огниво… Проклятый пруссак, ты хотел предать пламени весь город, но теперь ты погиб.
Не успел Бруно подняться с земли, как бешеная толпа бросилась на него, и, пока Лейхтвейс проталкивался к несчастному, его схватили и с криками ярости и злобы поволокли из башни.
Лейхтвейс почти бессознательно последовал за людским потоком, увлекшим Бруно. Напрасно кричал он громовым голосом, стараясь преодолеть общий шум, что захваченный невиновен; голос его терялся среди шума, крика и воя взбешенного народа. Лейхтвейс был бессилен. Бруно под градом ударов и пинков дотащили, наконец, до собачьей повозки, в которой лежал все еще связанный Батьяни. Теперь их обоих уложили вместе.
Тем временем сенатор Рюбзам поднялся на ступеньки, ведущие в нишу, проделанную в стене пороховой башни. Он поднял руку.