обижайся, я так всегда за тебя волнуюсь…
Это, действительно, было совершенно особенное, странное кино. Сумрачный герой, городской романтик, не совсем умеющий водить автомобиль, не совсем приспособленный к урбанистической среде, но что-то прозревающий в ритме столичных огней и темнот, всегда танцующий под ему одному слышимую музыку… Примерно таким Ситников видел себя, когда был долговязым, как бы многоэтажным подростком и носил исключительно черное, никогда не снимал кругленьких темных очков, в которых часто воображал себя слепым. Примерно таким он получался и в Галочкином фильме. Прелесть воображаемого образа заключалась в том, что ни одно событие, происходившее с городским романтиком, не было настоящим. В пространстве этого кино, если случалось убийство, оно совершенно не касалось тупой оловянной милиции, но влияло на саундтрек и характер ветра и дождя. Здесь, в этом образе, было безопасно: следователь не мог арестовать героя, потому что он в своих милицейских тяжелых ботинках не умел двигаться под Моцарта – беспомощно хватал нелепыми, как оловянные вилки, длинными руками танцующую тень, хватал и промахивался.
– А шестого мая ты с такой высокой блондинкой ужинал в ресторане «Прага», – продолжала Галочка. – На тебе был твидовый пиджак с коричневыми пуговицами, похожими на шоколадные конфеты, и галстук в полоску…
Да, именно в «Праге» была та белая, резко освещенная мраморная лестница, по которой Лиза поднималась, посверкивая шпильками, висевшими над бездной. Должно быть, потому, что в Галочкиной голове работала великолепная, на огромные гигабайты жизни, машина памяти – средненький запоминательный механизм в мозгу у Ситникова каким-то неведомым образом тоже взялся за дело. Как на очень грязных джинсах после стирки обнаруживаются пятна, прежде незаметные, так и в Лешиной памяти вдруг явственно проступили туманные сгустки. Там, в этом волокнистом и сыром тумане, скрывалось нечто важное, забытое, как забывается в первые секунды пробуждения многозначительный сон. Только все это, безусловно, было наяву, девятнадцатого мая, в совершенно реальной, хорошо знакомой Ситникову, Лизиной квартире. Разве так бывает? Разве такое возможно? Все, случившееся там, сохранилось будто отзвук страшного сна или воспоминания раннего детства, мягко перестеленные волокнистой темнотой. После того, как Ситников вывалился из гулкого, собиравшего где-то наверху звук его шагов Лизиного подъезда, что-то пошло не так с его головой. Ситников стал забывать ключи от машины, рабочую документацию, куртку на спинке стула в ресторане. Должно быть, этому всему есть научное объяснение: шок от того, что женщину, близкую тебе, убили прямо у тебя на глазах. Но вот сегодня Галочка сделала Ситникову мягкий массаж памяти, и что-то дрогнуло в самой глубине тяжелого тумана, расплелись и стали таять вязкие волокна. Фролов взял в руки туфлю.
…Он поднял туфлю с ковра и посмотрел в нее очень внимательно, словно изучая золотой, потертый Лизиной пяткой, дизайнерский логотип. Ситников в это время, точно классический любовник из анекдота, сидел в огромном платяном шкафу, и тихие, слегка наэлектризованные шелка льнули к нему, будто ласковые призраки. Раздвижная дверца шкафа стояла криво на своем направляющем рельсе, щель плюс овальное зеркало в лаковой раме давали затаившемуся Ситникову обзор комнаты. Он видел, как близко, очень близко прохромали по глухому ковру бежевые ботинки, шевелившиеся так, будто их владелец поджимал внутри кривые пальцы, щупал сквозь подошву путь, пытался рвать ковровый ворс, точно густую траву. Почему-то Ситников очень боялся, что не вовремя явившийся муж сделает лишний шаг и увидит то, что прячется на полу между кроватью и окном, там, где предательски натянулся под человеческой тяжестью стеклянистый узорчатый тюль.
Странно, ведь Ситников притаился не за кроватью, а в шкафу, среди шелков. Тем не менее, он ощущал под ложечкой какой-то жесткий железный трепет, и его ладони, державшие ком собственной одежды, совершенно взмокли. По счастью, Фролов не сделал рокового шага – поднял туфлю и глубокомысленно в нее уставился. Потом он вернулся, встал напротив шкафа и принялся рассматривать Ситникова – то есть, конечно, не Ситникова, а свое отражение в зеркальной створе, слегка как будто дребезжавшей. Но Ситникову, переставшему дышать, явственно чудилось, будто зеркало сделалось прозрачным, и будто они с Фроловым через посредство этого зеркала приобрели разительное сходство, стали, можно сказать, одним человеком.
Затем бежевые ботинки тяжело и тихо удалились – левый, правый, левый, правый. Через небольшое время послышался шорох душа. Ситников, весь обсыпанный, точно сахаром, липкими мурашками, выскользнул из шелковых призрачных объятий, поскакал легкой раскорякой, почти невидимой кикиморой, на ходу натягивая брюки. Фролов, плещась под душем, ревел, как тюлень. В холле на фигурном столике лежало надкушенное Лизой лаковое яблоко, белая мякоть на месте укуса уже начала покрываться бархатцем, ржаветь; на очках у Ситникова, на левой линзе, маячило густо-красное пятнышко, и он растер его скрипнувшими пальцами.
В общем, надо решаться.
– Гал, а как насчет девятнадцатого мая?
– Ой, очень хорошо помню, – Галочка прерывисто вздохнула и посмотрела на Ситникова виновато, как школьница. – Тебя в тот день сильно побили. Ты поехал на Мясницкую, там живет эта длинная Барби. Я постояла во дворе и думала уезжать, у нас к пяти должны были привезти ксерокс из ремонта. Но тут ты выскочил, и я подумала, что должна тебя перехватить, отвезти в больницу. Не знаю, почему этого не сделала. У тебя, по-моему, левый глаз был подбит, одежда вся растерзана, и ты так странно, вопросительно улыбался. Наверное, я постеснялась тогда, не мое дело, но ведь я и раньше видела, как эта женщина швыряется букетами, развешивает пощечины запросто, будто комаров бьет. Ты с ней больше не встречаешься, и правильно. Нельзя же так обращаться с человеком!
Ситников вздрогнул. «Так нельзя обращаться с человеком!» – оглушительно крикнуло пространство голосом Лизы, и тут он все вспомнил.
Туфли было две, в этом все дело. Левая и правая, левая и правая. Девятнадцатого мая Лиза устроила ему ловушку. Пригласила Ситникова к себе, муж якобы был в командировке. На самом деле она придумала, чтобы Фролов, только собиравшийся улетать и заехавший после обеда за вещами, застал их тепленькими в развороченной супружеской постели. Чтобы он, ревновавший до горлового рыка, до спазма сосудов, вышвырнул Лизу из дому – сбросил ее, раздетую и разутую, на руки Ситникову. Мужчине такая комбинация просто не пришла бы в голову, но Лиза была абсолютная женщина, со всей дури фемина, к тому же у нее от любовного перегрева поплавились извилины и мозг, должно быть, прилип изнутри к черепу, будто комок жевательной резинки. Тем не менее, у нее бы все получилось, если бы она, заранее заряженная на скандал, сама смертельно трусившая перед своим Фроловым, не устроила Ситникову истерику задолго до прихода ревнивого изверга.
Ужасно, это было ужасно, никогда еще Ситников не видел Лизу такой агрессивной. Она выкрикивала упреки, лупила голого Ситникова твердыми, почти мужскими кулаками, крупный рот ее, накачанный силиконом, был похож на жгучую медузу, на комок смертельного яда, расплывшийся по краям воспаленным розовым цветом. Слово за словом она выпалила Ситникову все про свой дурацкий план, причем выходило так, будто Ситников сам этого хотел. Охваченный паникой, Ситников попытался прорваться к своей одежде, но Лиза, хохоча во все надутое горло, бросалась ему на шею, висла на нем, металась, растопырив руки, точно ловила курицу, и ее тоже весьма силиконовые груди болтались, как две боксерские перчатки. Тут в дверь позвонила старушка-общественница; Лиза, набросив халатик, блистая страшными глазами сквозь растрепанную белую паклю, побежала открывать, думая, вероятно, что это Фролов, забывший ключи. Из холла слышались голоса, приторный старушкин и резкий – Лизы, и было как-то сквозисто, тянуло свободой, должно быть, из-за открытой двери на лестничную клетку. Ситников, ползая по ковру, криво нацепив попавшиеся под руку очки, схватил рубашку, брюки, вытащил из-под завалившегося стула помятый, рассыпавший мелочь, пиджак.
И тут Лиза вернулась.
Прямо от порога она запустила в Ситникова острой сверкающей туфлей – орудие нешуточное, как-никак сорок первый размер обуви. Туфля воткнулась в ковер, как лопата в грядку. Та самая, которую после поднял Фролов.
– Нет, ты от меня не сбежишь! – закричала Лиза хрипло и, чтобы достать Ситникова сверху, вскочила с ногами на крякнувшую кровать.
Можно ли то, что случилось потом, назвать самозащитой? Нет, Ситников хотел, чтобы Лиза подавилась