публицист Илья Кронов. Он знал не столько историю, сколько факты из нее. У него была уйма старых журналов, книжек, изданных в двадцатые и тридцатые годы, любопытнейшие зарубежные издания, каким-то чудом проникшие к нему: это были книги о репрессиях и 'красном терроре', о выдающихся деятелях партии. Я не только читал эти книги, но и написал на их основе несколько статей под общим заглавием 'Земли родной минувшая судьба'. Разумеется, я главным образом стремился исследовать то, как сталинизм повлиял на социальную психологию людей, как исказил души моего и новых поколений. Я убеждался в том, что молодежь, которая не знала Сталина, но жила в последующую эпоху, теперь названную эпохой застоя, воспроизводила в себе те отвратительные черты, которые 'великий кормчий' со своими многочисленными соратниками, или, точнее, сподвижниками, стремился внедрить в сознание народа. Эти свои труды я читал в кругу моих близких друзей, среди которых был, разумеется, и Кронов. Он и предложил сделать мне десятка два ксерокопий. Он дал и мотивировку: 'Для обсуждения'. Действительно, на одной исторической секции, на которой присутствовало не более двенадцати человек, состоялось обсуждение моих статей. В общем обсуждение прошло достаточно спокойно, и в этой спокойности я ощущал, будто еще что-то стоит за кадром. Кронов пояснил:
— Это нужно было сделать. Ты официально раздал оттиски, которые сделаны в достаточно почтенном учреждении, и никто не придерется к тебе, если рукопись опубликуют 'там'.
— Как это 'там'? Где это 'там'?
— За рубежом, разумеется. Надо подумать, где лучше: в Штатах или в Париже.
— Я бы не хотел, чтобы рукопись была где-то опубликована.
— А что ты сделаешь, если ее уже туда переслали?
— Я соберу розданные экземпляры.
— Но могли же сделать оттиски и с твоих розданных экземпляров? — Кронов улыбнулся.
— Помоги мне сделать так, чтобы не было публикаций там, — взмолился я, едва не плача. Он меня понял, сказал:
— Хорошо. А вообще ты дурак. Полный. Я заранее все рассчитал.
— Я попытаюсь опубликовать у себя…
Кронов расхохотался. А я все же предложил рукопись нескольким редакциям. Со мною поступили по- доброму. Это я так считаю теперь. Один критик, заведующий отделом публицистики, стал зевать и, не глядя в мою сторону, вернул рукопись:
— Я совершенно не понял, о чем это…
— Неужели не ясно?
— Абсолютно не ясно.
Другой заведующий в другом журнале протянул мне разгромную рецензию на мои статьи, где я обзывался конвергентом, идеологическим диверсантом. Я попытался оправдаться, но он остановил меня:
— Это нам не подходит. В нашем портфеле две тысячи шестьсот пятьдесят пять статей. Пусть лежит, если хотите, может, лет через пять что-то и удастся использовать. Может быть, в порядке полемики… Не хотите — как хотите.
В третьем журнале меня обняли и на ушко сказали:
— Ну вы и дали! Блеск, но реакционно, — и улыбка, — может быть, Би-би-си возьмет? — Мою рукопись заведующий сунул мне в портфель и пожал на прощание руку.
Кронов смеялся, но уже отправить за рубеж мою рукопись не предлагал. А через месяц Кронов уехал в Америку навсегда. Он стал работать в редакции 'Голос Америки'. И однажды, — я сам передачи не слышал, — мне сообщили, что Кронов в одной из своих передач рассказал о моей рукописи, расхваливал меня на все лады, выражал надежду на то, что я еще дам о себе знать. После этой передачи буквально через три дня ко мне на троллейбусной остановке подошел человек в штатском, удостоверился, что я действительно Степнов, предъявил мне документ, в котором он значился как старший лейтенант Карнаухов Игорь Васильевич. Я взглянул на него: он был похож на философа Карнаухова, который выступал однажды против меня. Этот Карнаухов был такой же курносый и рыжеватый, только на этом была чистая рубашка с синим галстуком и серый с блестками костюм. Философ Карнаухов почему-то ходил в грязных рубашках, и пиджак на нем был из серого в елочку сукна, потертый на рукавах, и пуговица одна уже стала отрываться.
— А я знал другого Карнаухова, — сказал я. Мне было неприятно, что я задержан. Я видел, как рядом стояли незадержанные граждане и пристально глядели на меня. — Он точь-в-точь на вас похож, только рубашки носит грязные.
— Не любит переодеваться, — ответил, улыбаясь, Карнаухов. — Бывало, жена даст ему свежую сорочку, а он все равно найдет свою в ванной, наденет и пойдет, хотя она и будет достаточно помятой. Он, знаете, как Спиноза, всегда говорит, что наше бренное тело не достойно чистых одежд.
— А вам, значит, Спиноза ни к чему? Наплевать на него? Это не по-братски, товарищ Карнаухов, — сделал я ему замечание, чтобы окончательно утвердить равенство в нашем микроколлективе. — Так что же вы, транспорт подадите или мы пешком пойдем?
— На троллейбусе, здесь две остановки, — сказал Карнаухов. — Пять минут езды.
— Дело тут не в пяти минутах, а в том, что нарушение, можно сказать. Где это слыхано, чтобы задержанных городским транспортом доставлять в нужное место? Да и еще за свой счет.
— Билет я вам куплю, — ответил Карнаухов, хмурясь.
Когда мы сели в троллейбус, я первым опустил гривенник и оторвал два билета. Шепнул на ухо Карнаухову. 'Впервые, наверное, катитесь на средства задержанного'. Слово 'задержанный' на этот раз я произнес громко, так что дама, сидевшая напротив, уставилась на меня зелеными глазами, и я ей улыбнулся.
— А вы, оказывается, юморист, — сказал мне Карнаухов, когда мы вышли из троллейбуса.
— Юмор — это свобода, — ответил я. — Это все, что у меня осталось.
— Напрасно вы так. Вас никто ее не лишает.
— Кстати, мною уже занимался один ваш человек. Чаинов. Что же, его сместили с должности или я ему разонравился?
— Я из другого отдела. У него запрещенные издания, а у меня массовые средства контрпропаганды.
Обстановка, в которой состоялась наша беседа, была вполне располагающей. Он предложил мне стакан чаю. И я стал рассказывать. Мне даже было интересно. Он не только слушал, но и всем ходом беседы давал понять, что знаком с самыми разными источниками, которых я так или иначе касался. Я не называл фамилий, он не настаивал на том, чтобы я это делал. Я говорил о технологии государственной власти, о ее связи с духовным состоянием отдельного человека в этом государстве, а он — я это ощущал — понимал, что я отрицаю некоторые подходы к этой проблеме, изложенные одним из советологов США, но не настаивал, чтобы я назвал имя этого советолога. Больше того, он уловил, что я занимаю принципиально иную позицию в этом вопросе. Да и меня интересует чисто психологическая сторона, возникающая от соприкосновения человека с государством. Он даже поощряюще заметил мне в связи с этим:
— Вы считаете, что можно поставить знак равенства между отношением к себе и отношением к обществу?
— Это не я так считаю, — ответил я. — Это утверждал даже Платон. Он говорил, что в государстве и в душе каждого отдельного человека имеются одни и те же начала и число их одинаково. Как и в чем сказалась мудрость государства, так же точно и в том же самом она проявляется и у частных лиц. Я исследую негативные процессы, которые имеют место в жизни наших людей, в частности у молодежи, мне нужно знать об истоках этих негативных явлений. Вы считаете, что мое обращение к истории неправомерно? Вредно? Надо покарать за это?
— Зачем же вы за меня отвечаете? — улыбнулся Карнаухов. — Я так не считаю. Меня несколько насторожил ваш интерес к таким фигурам, как Троцкий и другие.
— Объясню, — сказал я. — Когда мои коллеги по работе, или студенты, или рабочие, с которыми я сегодня встречаюсь в разных аудиториях, говорят: 'Мы хотим знать правду. Всю правду', они фактически отвечают на вопрос: 'Как жить завтра?' Они хотят быть истинными. Понимаете, нельзя истинное в неправде носить. Люди хотят избавиться от груза той лжи, которая закралась в сознание, мешает ощущать те