Контролировать ваши результаты будет Орехов. И чтобы без всяких там плюрализмов. Нужен точный диагноз. Методика нужна, а не болтовня. Эти трое ребят — отличные парни. Стали овцами. Надо им вернуть мужское достоинство.
Когда Заруба ушел, Квакин мне сказал:
— Вам повезло. Главное — выкиньте из головы прошлое. Оно теперь никому не нужно. Врубайтесь в работу. — И он стал подробно рассказывать о том, как надо переделывать личность, как применять на практике маколлизм, а в заключение еще раз подчеркнул, что все-таки главное — забыть все то, что осталось за колючей проволокой: близких, родных, свои прежние увлечения, привязанности, — ничто не должно отвлекать настоящего маколлиста от высоких его обязанностей!
13
Вопреки наставлениям Квакина, я жил прошлым. И, может быть, это была моя настоящая, радостная и грустная жизнь.
Я перебирал в памяти, как все произошло…
Зал был маленький, народу набилось много: не часто в крохотном зале Ленинградского университета собирается едва ли не всесоюзное сборище философов, психологов, педагогов, милиционеров, — господи, кого же тогда только не было в тот день! А все из-за того, что должен был выступать знаменитый Шапорин, а может быть, и не потому: может быть, просто народу было невпроворот, потому что сама по себе проблема — духовная жизнь современного человека — была интересна всем, на слуху у всех. Это было время, когда слово 'личность' стало потихоньку набирать силу и уже никто не осмеливался говорить произносящему термины 'личность' или 'индивидуальность', что он тем самым принижает роль коллектива.
Я стал рассматривать зал и вдруг увидел знакомый профиль. Профиль принадлежал девице лет восемнадцати. Я с нею не то чтобы познакомился, а так, обмолвился двумя-тремя фразами на предыдущей конференции, где у меня было достаточно скандальное выступление и где собравшиеся единодушно осудили меня. Тогда эта девица подошла ко мне и сказала:
— Вы говорили сегодня прямо противоположное тому, о чем писали в 'Новых исследованиях'.
— Правильно. Вы следите за прессой? Сколько же. вам лет?
— Я студентка второго курса, а о вас нам рассказывал на семинарских занятиях Анатолий Сергеевич Ведерников.
Она назвала это имя, и моя игривость исчезла в одно мгновение. Толя Ведерников три месяца назад выбросился из окна десятиэтажного дома, а незадолго до этого он мне сказал: 'Не вижу выхода'. — 'Надо бороться, — ответил я, — в этом выход'. — 'Бессмысленно'. — 'А уход из жизни — это предательство и подлость'. — 'Значит, я способен только на подлость и предательство', — произнес он так жалобно, что меня взорвало: 'Да перестань же ты скулить!' С тех пор я его не видел. И теперь никогда не увижу. Когда узнал о его смерти, подумал: 'Может быть, это и есть истинный шаг борьбы с этими сволочами! — И тут же упрекнул его:- Ну если ты кончаешь с собой, так сделай так, чтобы последний твой вздох стал нокаутом'.
Я не успел тогда переговорить с девицей: она убежала, сказав, что торопится на поезд. А потом месяца через два — это были студенческие каникулы — она в институте подошла ко мне, передала чью-то рукопись, попросила, чтобы я кому-то подписал книжку, которую она вытащила из своей сумки. Я подписывал, изредка поглядывая на ее малиновый румянец, говорил какую-то ерунду, мол, жанр дарственных надписей я еще не освоил, а сам чувствовал, как она хороша, и еще думалось, что, чего доброго, не случайно она оказалась в нашем институте. Я предложил ей пойти в буфет чайку попить, а она вновь так же быстро исчезла.
А теперь я пробирался на свободное местечко рядом с нею. Она едва заметно кивнула на мое приветствие и чуть-чуть покраснела. И хоть я первые пятнадцать минут ни слова не сказал ей и она ни слова не произнесла, а все равно между нами будто шел безмолвный разговор.
'Вы знаете, что такое Мойра?' — эта фраза действительно застряла у меня в мозгах, и я хотел именно такой вопрос ей задать, но никак не мог улучить момент, да и фраза не слетала с кончика языка. Само по себе слово 'Мойра' звучало для меня отвратительно. Оно казалось мне колючим, грязным, оскорбительным и никак не соответствовало тому высокому смыслу, который я хотел в него вложить.
'Это, наверное, что-нибудь сильно ругательное?' — спросила бы она. Слово 'сильно' она проговорила очень приятно. Казалось бы, пустячное словцо, но оно так мило прошепелявилось в ее устах, господи! Что же я болтаю, в этом слове нет и шипящих, но вот она в этих свистящих буквах сразу будто запуталась и покраснела.
— Неужто я способен даме говорить пошлые вещи?
— Ну а эта ваша выдра… Нет, не выдра, а кобра, или как вы сказали?
— Я сказал 'Мойра'. Это богиня судьбы. Их много, мойр. У каждого своя. И у каждой есть свой клубок нитей. В вашей сумке, наверное, есть клубок нитей моей судьбы? Какого цвета они?
И вот тут-то произошло совершенно нечто фантастическое. Люба достала сумку, посмотрела мне пристально в глаза и сказала:
— Вы хотите посмотреть, какие нитки в моей сумке?
— Откуда вы знаете?
— Иногда я собеседника слышу лучше, чем ему кажется.
— Для этого надо основательно настроиться на его волну, — сказал я.
— Не на волну, а на мойру, — улыбнулась она.
Люба вытащила из сумки голубой клубок шерстяных ниток.
— Я люблю вязать.
— Судьбы?
— Вы будете выступать? — спросила она участливо. И я вдруг почувствовал, что она, может, единственный человек в зале, который ждет моего выступления, которому, может быть, даже жалко меня, а потому она боится моих поражений. Я вдруг понял, что знаю ее много лет. И она знает меня еще больше лет, и что этот самый голубой клубок был не случайно в этой жизни сотворен (это уже мое суеверие сочиняло), и нет ничего случайного в этом мире, и этот клубок должен что-то соединить, и оттого, что я так подумал, стало мне спокойно и хорошо на душе. И ей стало спокойно. И я уже тогда знал все, как будет дальше, а потому стал рассматривать сидящих в президиуме балбесов. Все они вместе взятые бьии в чем-то схожи между собой. Их скелеты одеты в одинаково крепкие, толстые шкуры, задубевшие от побоев, сквозняков, стремительных прыжков и разбегов, от гибких увиливаний, скольжений на животе, на боках, на спинах, от скоропостижных инфарктов и инсультов. У них были одинаково луженые глотки и одинаково бесцветные глаза. Из их ноздрей и ушей торчали одинаково противные волосины. В их мозгах застряли истершиеся слова, обороты, сказуемые и подлежащие, наборы запятых и междометий, они научились говорить одни и те же предложения, зная наперед меру тональности, меру критики и меру похвалы. Собственно, похвалы никогда не бывало, была строго дозированная лесть или вопль в адрес нового или старого руководства: 'Это, бесспорно, надо поддержать, потому что это эффективно и разумно'.
Я подловил себя на том, что во мне говорит злобность. Подмечаю вовсе не социальные черты обобщенного типа, а нечто чисто внешнее. А сущность этого перенесенного в науку социально- функционерного типа только в одном — в сталинизме. А как его выразишь, если и сам ты весь им пронизан и вся твоя горячность и вся твоя жадность скорого обновления и скорого преобразования корнями уходит туда, в им начертанные перекрестья человеческих судеб, воль, сердец, умов, надежд и верований? Он создал нечто глобально-историческое, которому суждено прожить свою самостоятельную жизнь, и, пока эта жизнь, эта глобальность не завершится естественным путем, сталинизм никак не кончится. Черные гигантские крылья сталинской души накрыли часть планеты, и в ее тьме будут барахтаться миллионы ослепленных особей, будут барахтаться, пока не вымрут, пока на смену не придет новая душа, способная убрать прежнюю глобальность, претендующую на идеалы, веру и на последние надежды! И я один из барахтающихся. Хочу что-то прокричать им, слепым и толстокожим. Хочу соединиться с другой вселенской