— Ты прекрасно знаешь, о чем.
— Китайца только лаботай… моя не слусай, не лазговаливай.
— Понял. Наверно, ты прав. Да, конечно, прав. Извини, что спросил. Веду себя, как невежа. — Он повернулся к Акафисту, мягко вложил ему в зубы мундштук и заправил большие обвисшие уши в оголовье уздечки. Присобрал поводья и бросил их в кормушку. — Всего доброго, Ли.
— Мистер Гамильтон…
— Что.
— Вам повар не нужен?
— Держать повара мне не по карману.
— С вас я брал бы недорого.
— Лиза тебя в порошок сотрет. А что… ты хочешь отсюда уйти?
— Я просто так спросил. Всего доброго.
5
Адам и Кэти сидели под деревом в сгущавшейся темноте.
— Хороший человек, — сказал Адам. — Очень мне понравился. Неплохо бы уговорить его перебраться к нам и вести все хозяйство… чтобы был вроде управляющего.
— У него есть собственная ферма, и он человек семейный, — сказала Кэти.
— Я знаю. Но земля у него хуже некуда, ты такой не видела. У меня бы он на одном жалованье и то больше зарабатывал. Я его попрошу… Да, чтобы привыкнуть к новым местам, нужно время. Это все равно что заново родиться и опять учиться всему сначала. В Коннектикуте я знал даже, с какой стороны ждать дождя. А здесь все иначе. Раньше я чутьем угадывал, поднимется ли ветер и когда похолодает. Ничего, научусь и здесь. Просто нужно время. Тебе удобно так сидеть, Кэти?
— Да.
— В один прекрасный день — и он не так уж далек — ты выглянешь в окно нашего просторного красивого дома и увидишь вокруг зеленые поля люцерны. Я посажу эвкалипты, выпишу разные семена, рассаду — у меня будет что то вроде опытной фермы. Может, завезу из Китая деревья «личжи». Не знаю, правда, приживутся ли они здесь. Но почему бы не попробовать? Думаю, и Ли что-нибудь присоветует. А когда родится малыш, ты объедешь со мной все ранчо. Ведь ты его толком не видела. Я тебе говорил, что мистер Гамильтон построит нам ветряные мельницы? Отсюда будет видно, как они крутятся. — Он поудобнее вытянул ноги под столом. — Ли мог бы уже и свечи принести. Не понимаю, где он застрял.
— Адам, я не хотела сюда ехать, — спокойно сказала Кэти. — И я здесь не останусь. Как только смогу, сразу же уеду.
— Что за чепуха! — Он засмеялся. — Ты как ребенок; будто в первый раз оказалась вдали от родного дома. Подожди, родится малыш, ты привыкнешь, и эти края тебе полюбятся. Знаешь, я когда попал в армию, вначале до того тосковал по дому, что думал — умру. Но потом прошло. И у всех проходит. Так что это глупости.
— Я говорю серьезно.
— Не будем об этом, моя радость. Родится малыш, и все переменится. Вот увидишь. Я знаю.
Сцепив руки на затылке, он уставился на звезды, тускло поблескивавшие сквозь ветви.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Самюэл Гамильтон возвращался домой. Луна затопила ночь безбрежным светом, и холмы стояли окутанные белой лунной пылью. Деревья и земля застыли, иссушенные лунным сиянием, безмолвные и мертвые. Тени были сплошь черные, без полутонов, открытые места — сплошь белые, без примеси других красок. То здесь, то там Самюэл угадывал скрытое движение: в поисках пропитания бродили выкормыши луны — олени, что в ясную лунную ночь пасутся до зари, а днем отсыпаются в чаше; кролики, мыши-полевки и прочая мелюзга все те, что служат поживой крупному зверью и храбреют лишь под покровом лунного света, — крались, прыгали, ползали вокруг и, стоило им почуять намек на опасность, замирали как вкопанные, выдавая себя за камень или кустик. Промышляли и хищники: блестящими коричневыми струйками мелькали куницы; крепкотелые дикие кошки припадали к земле, превращаясь в невидимок, разве что изредка сверкнут на свету желтые глаза; поводили острым вздернутым носом лисы, вынюхивая теплокровный ужин; еноты, охотясь за лягушками, неслышно подбирались к застывшей воде. По склонам холмов рыскали койоты и в приступе то ли печали, то ли радости изливали своей богине-луне обуревавшие их чувства в громком вое, похожем и на плач и на смех. А над всем этим парили черными пятками совы, бросая на землю расплывчатые, вселяющие страх тени. Гудевший днем ветер стих, и воздух лишь тихонько вздыхал, колыхаемый теплом, что волнами подымалось от сухих нагретых холмов.
Акафист выбивал копытами громкую сбивчивую дробь, и ночной народец примолкал, дожидаясь, пока лошадь пройдет мимо. В темноте борода Самюэла отсвечивала бельм, его седые волосы вздымались над головой, как венец. Свою черную шляпу он повесил на штырь седла. В груди у него ныло от дурного предчувствия, от чего-то неясного, наводящего жуть. Он испытывал то, что немцы называют Weltschmerz, то есть «мировая скорбь»— чувство, которое расползается по душе, как газ, и несет с собой такую тоску, что ты принимаешься искать породившую ее причину, но ответа найти не можешь.
Самюэл мысленно перенесся назад, на чудесное ранчо, вспомнил, как нашел там воду — нет, ничто не давало повода для скорби, если только он не затаил в сердце подспудной зависти. Он покопался в себе, но никакой зависти не обнаружил. Тогда он задумался о мечте Адама создать сад, подобный Эдему, припомнил, с каким обожанием Адам глядел на Кэти. Нет, все не то — разве что он втайне горюет о собственной утрате. Но ведь это было так давно, рана затянулась много лет назад, он уже забыл ту боль. Теперь, когда все было далеко позади, воспоминания лишь уютно согревали его мягким теплом. Его тело, его чресла забыли прежний голод.
Он ехал сквозь череду света и тьмы и все думал, думал, думал. Когда, в какую минуту, тревога впервые царапнула его душу? И вдруг он понял — Кэти… хорошенькая, хрупкая, нежная Кэти. Но почему? Она все время молчала — ну и что, многие женщины молчаливы. Тогда в чем причина? Откуда возникло это странное чувство? Он вспомнил ощущение тяжелой неизбежности, сродни тому, что накатило на него, когда он держал лозу. Вспомнил, как по спине побежали мурашки. И вот тут все встало на свои места. Да, жуть впервые подкралась к нему за ужином, и вселила ее Кэти.
Он восстановил в памяти ее лицо: широко посаженные глаза, точеные ноздри, рот, слишком маленький, не в его вкусе, но все равно прелестный; твердый, бугорок подбородка — и снова мысленно перевел взгляд на ее глаза. Холодные? Может, все дело в глазах? Постепенно он подбирался к правильному ответу. Глаза у Кэти ничего не выражали, ни о чем не говорили. В них не таилось ничего узнаваемого, привычного. У людей не бывает таких глаз. Ее глаза что-то ему напомнили — но что? — нечто забытое, какую-то картинку из прошлого. Он рылся в памяти, и вдруг все вспомнилось само собой.
Этот день всплыл из глубины лет во всей полноте составлявших его красок, звуков и ощущений. Он увидел себя: мальчик вставал на цыпочки, чтобы ухватить отца за руку, до того он был еще мал. Его ноги ступали по булыжникам Лондондерри, а вокруг кипела веселая сутолока большого города, первого большого города в его жизни. Была ярмарка: балаганы кукольников, лотки с овощами и фруктами, выгороженные прямо посреди улиц загоны, где продавали, обменивали и выставляли на аукцион лошадей и овец, и еще множество ларьков с яркими разноцветными манящими игрушками, которые он считал уже своими, потому что отец у него был человек веселый.
А потом толпа всколыхнулась мощной рекой, их с отцом понесло по узкой улице, как подхваченную приливом щепку: сзади и спереди на него давили, он еле поспевал перебирать ногами. За узкой улицей открылась большая площадь, где возле серой стены высилось сооружение из бревен и с перекладины свисала веревка с петлей на конце.
Сзади напирали, людской поток подталкивал их, и Самюэл с отцом неуклонно продвигались к центру площади, все ближе и ближе. Память донесла до его слуха голос отца: «Ребенку смотреть на такое негоже. Никому негоже, а уж ребенку тем более». Отец пытался повернуться, пробить дорогу назад сквозь захлестнувшую площадь толпу. «Пропустите нас. Прошу вас, дайте нам уйти. У меня тут ребенок».
Но толпа безликой волной равнодушно подталкивала их вперед. Самюэл поднял голову, ему хотелось разглядеть странное сооружение. Несколько людей в темной одежде и в темных шляпах взобрались на высокий помост. Среди них стоял человек с золотыми волосами, на нем были темные штаны и голубая