военному подтянутый, в щегольской форме, подбородок каменный, на гимнастерке ни единой складочки. Вот он, настоящий солдат! Но никто не знал, какие стратегические планы строились в его голове.
Мы твердо знали, что победим, а пока проигрывали одно сражение за другим. Муку, белую муку, продавали только «с нагрузкой», то есть покупатель был обязан взять еще четыре таких же веса муки серой. Люди с деньгами ели хлеб и пироги, выпеченные из белой муки, а из серой делали похлебку и скармливали ее курам.
В помещении музея нашего славного Третьего эскадрона проходила военно-строевую подготовку Гражданская гвардия, состоящая из мужчин за пятьдесят — не самый лучший, понятно, солдатский материал. И тем не менее они регулярно, два раза в неделю проводили занятия, носили военные фуражки и гвардейские значки, отдавали друг другу распоряжения и постоянно ссорились из-за того, кому быть командиром. Отжимаясь на полу, прямо на месте помер Уильям С. Берт. У бедняги сердце не выдержало.
Во множестве расплодились минитмены, то есть охотники до коротких, одноминутных патриотических речей, которые произносились в кино и церквах. Минитмены тоже носили особые значки.
Что до женщин, то они катали из марли бинты, ходили в форме Красного Креста и считали себя ангелами милосердия. Каждая непременно что-нибудь вязала — будь то шерстяные митенки, которые надевались на запястье, чтобы солдату не дуло в рукав, или глубокие вязаные шлемы с отверстием спереди для глав. Последние предназначались для того, чтобы предохранить голову от примерзания к новенькой металлической каске.
Самая лучшая, первосортная кожа до последнего кусочка шла на офицерские сапоги и портупеи. Портупеи были умопомрачительны, носить их имели право только офицеры. Состояли они из широкого пояса и узкого ремня, который проходил наискось по груди и пропускался через левый погон. Мы переняли портупеи у англичан, но и те, пожалуй, позабыли, для чего они первоначально предназначались — очевидно, к ним подвешивались тяжеленные мечи. Мечи давно вышли из употребления, да и сабли носили только на парадах, однако же офицеры только что не спали в ремнях. Цена на хорошую портупею доходила до двадцати пяти долларов.
Мы вообще многому научились у англичан: они были хорошие вояки — иначе зачем нам было подражать им. Так, мужчины начали на их манер засовывать носовые платки под рукав, а молодые лейтенантики щеголяли с тросточками. Перед одним нововведением мы, правда, поначалу устояли — разве не глупо носить часы на руке? Нем казалось, что тут мы с бритта ни аа что обезьянничать не будем.
Помимо всего прочего, среди нас обнаружились внутренние враги, и мы должны были проявлять бдительность. Сан-Хосе охватила шпиономания, и Салинасу, растущему городу, не пристало плестись в хвосте.
Лет двадцать портняжил в нашем городе мистер Фенкель. Он был маленький, круглый и говорил по- нашему так что обхохочешься. Целыми днями он сидел на столе, скрестив по-турецки ноги, у себя в крохотной мастерской на Алисальской улице, а вечером шел в свой чистенький домик в самом конце Центрального проспекта. Он без конца белил стены дома и реденький штакетник вокруг него. Ни одна живая душа не замечала его смешного выговора, но как только началась война, мы вдруг спохватились: да он же немец! К нам затесался настоящий немец. Мистер Фенкель буквально разорился, покупая облигации военных займов, но это лишь усугубило его положение: ловко придумал, хочет от себя подозрение отвести.
В Гражданскую гвардию его, разумеется, не взяли — незачем выдавать шпиону секретные планы обороны Салинаса. И вообще, кому нужен костюм, сшитый врагом. Мистер СОенкель все так же сидел целыми днями на столе, но делать ему было решительно нечего. По нескольку раз он метал и переметывал, сшивал и распарывал одну и ту же вещь.
Каких только гадостей не строили мы мистеру Фенкелю! Он был нашим, городским немчурой. До войны, бывало, он каждый божий день проходил мимо нашего дома и ко всякому — и к взрослому, и к ребенку, и к собаке обращался с добрым словом, и все охотно отзывались на него. Теперь же с ним никто не разговаривал, и я как сейчас вижу его одинокую сгорбившуюся фигуру и выражение горькой обиды на лице.
Мы с моей маленькой сестренкой тоже обижали мистера Фенкеля, и при воспоминаниях об этом меня до сих пор от стыда бросает в пот, и комок подкатывает к горлу. Раз вечером мы играли перед домом и увидели, как он тащится по улице мелкими шажками. На голове у него прямо сидела аккуратно вычищенная черная шляпа с твердыми полями и высокой тульей, слегка примятой сверху. Не припомню, сговорились мы с сестрой сыграть с ним злую шутку или нет, наверное, все-таки сговорились, потому что удалась она на славу.
Когда он подошел поближе, мы вышли из калитки, не спеша пересекли улицу и остановились на обочине. Мистер Фенкель поравнялся с нами и, улыбнувшись, сказал:
— Топрый фечер, Тшон, топрый фечер, Мэри.
Стоя рука об руку, мы с сестрой разом выкрикнули: «Hoch der Keiser!»
Я до сих пор словно бы вижу его лицо, его удивленные и испуганные голубые глаза. Он хотел что-то сказать, но не выдержал и заплакал, даже не пытаясь скрыть слезы. И что бы вы думали? Мы с сестрой отвернулись, как ни в чем не бывало перешли улицу и скрылись за калиткой. Нам было стыдно. Мне и сейчас стыдно, когда я вспоминаю об этом.
И все же мы, дети, не могли причинить особого вреда мистеру Фенкелю. Для этого потребовалась толпа взрослых здоровых мужчин, человек в тридцать. Однажды в субботу они собрались в какой-то пивной и оттуда шеренгами по четыре двинулись по Центральному проспекту, подзуживая себя выкриками в такт маршу. Они в щепки разнесли побеленный заборчик у мистера Фенкеля и подожгли крыльцо. Ни один кайзеровский прихвостень не уйдет от нас! Теперь Салинас может прямо смотреть в глаза Сан-Хосе.
Теперь уже и Уотсонвилль, разумеется, не пожелал оставаться в стороне. Там вымазали дегтем и выкатали в перьях какого-то поляка, которого приняли за немца, потому что он тоже говорил с акцентом.
Словом, в Салинасе делали все, что в военное время неминуемо делается повсюду, и думали так же, как принято думать в такую пору. Мы, словно дети, радовались хорошим новостям и помирали со страху, когда приходили дурные. Каждый непременно знал что-нибудь этакое и считал своим долгом непременно рассказать, понятно под секретом, другим. Жизнь в городе изменилась, как она всегда меняется в трудные времена. Росли цены и заработки. Слухи о нехватке продуктов заставляли хозяек закупать все впрок. Благовоспитанные, чинные дамы глаза были готовы выцарапать друг другу из-за какой-то банки помидоров.
Но в нашей жизни было не только плохое, мы видели не только низость или психоз, но и что-то высокое, даже героическое. Некоторые добровольно записывались в армию, хотя могли преспокойно отсидеться дома. Другие отказывались от военной службы по моральным или религиозным соображениям и приняли крестные муки, которые, как ведется, выпадают на долю несогласных. Третьи отдавали все, что имели, для победы, потому что шла последняя, решительная война, и надо было выиграть ее, чтобы удалить ядовитый шип из тела человечества и избавить его от этой чудовищной бессмыслицы.
Никакого величия в смерти на поле боя нет. Чаще всего такая смерть являет собой отвратительное зрелище: растерзана живая человеческая плоть, пролита горячая кровь. Но есть величие и какая-то почти неизъяснимая сладость в той безграничной, беспредельной и неизбывной печали, которая охватывает близких, когда приходит телеграфное извещение о гибели сына, мужа или брата. Что тут скажешь, тем паче — что поделаешь, и только теплится в душе одно-единственное утешение: может, не мучился, милый. Но до чего же слабо и безнадежно это последнее утешение. Правда, были и такие, кто — едва только притуплялась боль от потери — начинал гордиться ею и важничать. После войны кое-кто из них даже обратил потерю себе на пользу. Это вполне естественно, так же, как естественно наживаться на войне для тех, кто всю жизнь посвятил наживе. Никто не упрекал человека за то, что кровь приносит ему деньги, — он должен был всего лишь вложить часть добычи в облигация военных займов.
Мы, салинасские, воображали, будто сами придумали все это, в том числе и печаль.
ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ
В доме у Трасков появилась карта Европы. Ли и Адам утыкали ее цветными булавками, обозначив извилистую линию Западного фронта, и это придавало им чувство причастности к