— Я спрошу у отца.
— Арон, — сказала Абра твердо, — это же секрет.
— Кто сказал, что это секрет?
— Я сказала! Ну-ка, повторяй за мной… «Пусть глаза мои лопнут, руки-ноги отсохнут, если проговорюсь».
Арон заколебался, но потом повторил:
— «Пусть глаза мои лопнут, руки-ноги отсохнут, если проговорюсь».
— Теперь плюнь в ладонь — вот так, как я… Правильно! Теперь я беру твою руку и перемешиваю твою слюну с моей, понял?.. Ну вот, а сейчас вытри ладонь об волосы. — Оба проделали магический обряд, и Абра произнесла торжественно: — Теперь посмотрим, как ты скажешь. Я знаю одну девочку, которая дала эту клятву, а потом проговорилась. Знаешь, что с ней случилось? В амбаре сгорела!
Солнце скрылось за домом Толлота, золотисто-багряный свет погас. Над Бычьей горой тускло замерцала вечерняя звезда.
— Ой, да они шкуру с меня спустят! — всполошилась Абра. — Побежали скорей. Отец наверняка уже собаку пустил, чтобы искала меня. Ну, зададут мне теперь порку!
Арон в недоумении уставился на нее.
— Какую порку? Разве тебя порют?
— А ты думал, нет?
Арон возбужденно сказал:
— Пусть только попробуют! Если они вздумают тебя выпороть, ты им скажи, что я убью их! — Его голубые глаза сузились и засверкали. — Я никому не позволю пороть мою жену.
Под ивой сделалось совсем темно. Абра обвила руками его шею и крепко поцеловала в губы.
— Я люблю тебя, муж, — сказала она и выскочила из ивнякового шатра. Подхватив обеими руками юбки, она понеслась домой, так что только замелькали в сумерках ее белые, отороченные кружевами панталоны.
Арон отпустил ветки, сел на прежнее место и откинулся на ствол. В голове у него было пусто и пасмурно, к животу то и дело подкатывала боль. Он старался разобраться в своих чувствах, облечь их в мысли и зримые образы, чтобы избавиться от нее. Давалось это ему трудно. Его неторопливый, обстоятельный ум не мог сразу переварить такое множество разнообразных впечатлений. Внутри него словно захлопнулась какая-то дверь и не впускала ничего, кроме физической боли. Потом дверь приоткрылась, и вошла одна мысль, которую надо было обдумать, за ней другая, третья, пока не прошли все по очереди. Снаружи его запертого сознания оставалась лишь одна самая большая забота, и она настойчиво стучалась в дверь. Арон оставил ее напоследок.
Первой он впустил Абру, внимательно окинул внутренним взором ее лицо и платье, почувствовал ее руку на своей щеке, услышал ее запах, слегка похожий на запах молока и скошенного сена. Он снова видел и слышал ее, снова осязал и обонял.
Он подумал, какие чистые у нее руки и ногти, какая вся она чистая и честная и как отличается от других девчонок-пустосмешек.
Потом он представил себе, как она положила его голову себе на колени, а он плакал, словно ребенок, плакал томимый каким-то неясным желанием и почему-то чувствовал, что это желание исполняется. Может, он и плакал-то от радости, оттого, что желание его исполнилось.
Потом он принялся думать об испытании, которое она устроила ему. Интересно, что бы она сделала, если бы он раскрыл ей свой большой секрет. Какой именно секрет он бы ей раскрыл? Он не припоминал сейчас никакого секрета, кроме того, что стучался в его сознание.
Как-то незаметно, бочком, в дверь проскользнул самый болезненный вопрос из тех, что она задала. — «Как это, когда у тебя нет мамы?» Правда, как? Он сказал, что никак, что ничего особенного. Да, но вот на Рождество и на вечер по случаю окончания учебного года в школу приходили чужие мамы, и тогда у него комок подкатывал к горлу и мучило бессловесное томление. Вот что это такое — когда у тебя нет мамы.
Со всех сторон Салинас окружали, подступая кое-где к самым домам, бесконечные болота с окнами воды, заросшими камышом. На болотах водилось множество лягушек, которые по вечерам устраивали такой концерт, что казалось, будто воздух насыщается каким-то стонущим безмолвием. Кваканье не утихало ни на минуту, делалось постоянным фоном, бесконечной звуковой пеленой, и если бы она упала, то это было бы такой же неожиданностью, как мертвая тишина после удара грома над головой. Если бы лягушки вдруг перестали квакать, жители Салинаса повскакали бы с кроватей как от страшного шума. В их огромном разноголосом хоре был свой ритм и темп, или, может быть, наши уши различали этот ритм и темп — так же, как звезды мерцают только тогда, когда на них смотрят.
Под ивой стало совсем темно. Арон не знал, готов ли он задуматься над самым главным, и пока он колебался, оно прокралось в сознание.
Его мама жива! Не раз и не два он представлял себе, как она лежит в земле — спокойно, удобно, нетронутая тленом. Но оказывается, она жива, где-то ходит и говорит, руки ее движутся, и глаза у нее открыты. Его подхватила волна радости, и тут же накатилась печаль, и он испытал чувство невозвратимой ужасной утраты. Арон изо всех сил старался распутать паутину сомнений. Если мама жива, значит, папа врет. Если она жива, значит, умер он. Арон вслух и громко сказал самому себе: «Мама давно умерла. А похоронена она где-то на Востоке».
Из тьмы выплыло лицо Ли, и Арон услышал его негромкий мягкий говорок. Ли потрудился на славу. Он любил правду, любил любовью, доходящей до благоговения, и презирал ее противоположность — ложь. Он внушил мальчикам, что по незнанию человек может поверить неправде и сказать неправду — тогда это ошибка, заблуждение. Но если он знает правду, а говорит неправду, то его поступок достоин презрения и сам он тоже.
Арон слышал голос Ли: «Бывает, ложь хотят использовать во благо. Я не верю, что ложь способна сотворить добро. Чистая правда иногда причиняет острую боль, однако боль проходит, тогда как рана, нанесенная ложью, гноится и не заживает». Упорно и долго трудился Ли, чтобы сделать Арона средоточием и воплощением правды.
Арон стоял в темноте и тряс головой, стараясь избавиться от сомнений. «Если отец говорит неправду, значит, Ли тоже говорит неправду?» — думал он. Кто поможет, кто подскажет? Кейл, конечно, любит приврать, но по сравнению с Ли и его непререкаемостью Кейл всего-навсего выдумщик, обыкновенный выдумщик, а не обманщик. Арон чувствовал, что что-то должно умереть — либо его мать, либо весь его мир.
И тут вдруг перед ним блеснул ответ. Абра не соврала, она сказала только то, что слышала. И ее родители тоже только слышали от других, будто мать жива. Арон встал и вытеснил ее из сознания обратно в небытие, и запер дверь.
К ужину Арон опоздал. «Я был с Аброй», — коротко объяснил он. После ужина, когда Адам сидел в новом удобном кресле и читал «Салинасский вестник», он почувствовал, что кто-то прикоснулся к его плечу, и поднял голову.
— Ты что, Арон?
— Спокойной ночи, папа, — ответил тот.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Февраль в Салинасе обычно бывает сырой, промозглый, печальный. Об эту пору идут самые сильные и самые затяжные дожди, и река если поднимается, то поднимается как раз об эту пору. В феврале 1915 — го в Салинасе было полно воды.
Траски хорошо устроились в городке. Отбросив свои заумные бредни о книжкой лавке, Ли тоже обосновался здесь, в доме рядом с пекарней Рейно. На ферме он держал свои пожитки в бауле и сумках, потому что жил как на перекладных, постоянно собираясь куда-то уехать. Здесь же в первый раз за всю свою жизнь он свил себе собственное удобное и прочное гнездо.
Ли выбрал большую спальную комнату, расположенную у самой входной двери. Раньше он не тратил ни одного лишнего цента, потому что откладывал деньги на книжную лавку. Теперь он залез в сбережения, купил узкую жесткую кровать и письменный стол, заказал полки и расставил на них книги, приобрел пушистый ковер, а по стенам развесил гравюры. Неизвестно где раздобыл какую-то необыкновенную лампу и к ней удобное кресло с откидывающейся спинкой и съемными подушками. Под конец он даже потратился