мортале, растянулся на земле.
— Уж лучше сложу голову в честном бою, — сказал он Нине Сергеевне.
С обоюдного согласия полугодовой контракт был разорван.
Днем позже приехал из Туркестана «Почем-Соль». Вечером распили бутылку кишмишевки у одного из друзей. Разошлись поздней ночью.
На улице догорланивали о «странностях любви».
Есенин вывез из Харькова нежное чувство к восемнадцатилетней девушке с библейскими глазами.
Девушка любила поэзию. На выпряженной таратайке, стоящей среди маленького круглого двора, просиживали они от раннего вечера до зари. Девушка глядела на луну, а Есенин в ее библейские глаза.
Толковали о преимуществах неполной рифмы перед точкой, о неприличии пользоваться глагольной, о барабанности составной и приятности усеченной.
Есенину невозможно нравилось, что девушка с библейскими глазами вместо «рифмы» — произносила «рыфма».
Он стал даже ласково называть ее:
— Рыфмочка.
Горланя на всю улицу, Есенин требовал от меня подтверждения перед «Почем-Солью» сходства Рыфмочки с возлюбленной царя Соломона, прекрасной и неповторимой Суламифью.
Я, зля его, говорил, что Рыфмочка прекрасна, как всякая еврейская девушка, только что окончившая в Виннице гимназию и собирающаяся на зубоврачебные курсы в Харьков.
Он восхвалял ее библейские глаза, а я — будущее ее искусство долбить зубы бормашиной.
В самом разгаре спора неожиданно раздался пронзительный свисток, и на освещенном углу появились фигуры милиционеров.
Из груди Есенина вырвалось как придыхание:
— Облава!
Только вчера он вернул Рукавишниковой спасительное цирковое удостоверение.
Раздумывать долго не приходилось.
— Бежим?
— Бежим!
Пятки засверкали. Позади дребезжали свистки и плюхались тяжелые сапоги.
«Почем— Соль» сделал вслед за нами прыжков двадцать. У него заломило в спине, в колене, слетела с головы шапка, а из раскрывшегося портфеля, как из голубятни вылетели бумаги.
Схватившись за голову он сел на мостовую.
Срезая угол, мы видели, как пленили его и повели милиционеры.
А между нами и погоней расстояние неизменно росло.
У Гранатного переулка Есенин нырнул в чужие ворота, а я побежал дальше. Редкие ночные прохожие шарахались в стороны.
Есенин после рассказывал, как милиционеры обыскивали двор, в котором он притаился, как он слышал приказ стрелять, если обнаружат, и как он вставил палец меж десен, чтобы не стучали зубы.
С час просидели мы на кроватях, дожидаясь «Почем-Соли».
А он явился только в десятом часу утра. Бедняга провел ночь в милиции. Не помогли и мандаты с грозными подписями и печатями.
Ругал нас последними словами:
— Чего, олухи, побежали?… Вшей из-за вас, чертей, понабрался. Ночь не спал. Проститутку пьяную в чувство приводил. Бумажник уперли…
— А мы ничего себе — спали… на мягкой постели…
— Вот тебе, «Почем-Соль» и мандат… и еще грозишь: «имею право ареста до тридцати суток», а самого в каталажку… пфф…
— Вовсе не «пфф»… А спрашивали: «Кто был с вами?», говорю: «Поэты Есенин и Мариенгоф».
— Зачем сказал?
— А что же, мне всю жизнь из-за вас, дьяволов, в каталажке сидеть?
— Ну?
— Ну, потом: «Почему побежали?» — «Потому, — отвечаю, — идиоты». Хорошо еще, что дежурный попался толковый: «Известное дело», — говорит, — имажинисты», и отпустил, не составив протокола.
«Почем— Соль» вез нам из Туркестана кишмиш, урюк, рис и разновсякого варенья целые жбаны.
А под Тулой заградительный продовольственный отряд, несмотря на имеющиеся разрешения, все отобрал.
«Заградилка» та и ее начальник из гусарских вахмистров — рыжий, веснушчатый, с носом, торчащим, как шпора, — славились на всю Россию своей лютостью.
32
В середине лета «Почем-Соль» получил командировку на Кавказ.
— И мы с тобой.
— Собирай чемоданы.
Отдельный маленький белый вагон туркестанских дорог. У нас двухместное мягкое купе. Во всем вагоне четыре человека и проводник.
Секретарем у «Почем-Соли» мой однокашник по Нижегородскому дворянскому институту — Василий Гастев. Малый такой, что на ходу подметки режет.
Гастев в полной походной форме, вплоть до полевого бинокля. Какие-то невероятные нашивки у него на обшлаге. «Почем-Соль» железнодорожный свой чин приравнивает чуть ли не к командующему армией, а Гастев — скромно к командиру полка. Когда является он к дежурному по станции и, нервно постукивая ногтем о желтую кобуру нагана, требует прицепки нашего вагона «вне всякой очереди», у дежурного трясутся поджилки.
— Слушаюсь: с первым отходящим.
С таким секретарем совершаем путь до Ростова молниеносно. Это означает, что вместо полагающихся по тому времени пятнадцати-двадцати дней, мы выскакиваем из вагона на ростовском вокзале на пятые сутки.
Одновременно Гастев и… администратор наших лекций.
Мы с Есениным читаем в Ростове, в Таганроге. В Новочеркасске, после громовой статьи местной газеты, за несколько часов до начала — лекция запрещается.
На этот раз не спасает ни желтая гастевская кобура, ни карта местности на полевой сумке, ни цейссовский бинокль.
Газета сообщила неправдоподобнейшую историю имажинизма, «рокамболические» наши биографии — и под конец ехидно намекнула о таинственном отдельном вагоне, в котором разъезжают молодые люди, и о боевом администраторе, украшенном ромбами и красной звездой.
С «Почем— Солью» после такой статьи стало скверно.
Отдав распоряжение «отбыть с первым отходящим», он, переодевшись в чистые исподники и рубаху, лег в своем купе — умирать.
Мы пробовали успокаивать, давали клятвенные обещания, что впредь никаких лекций читать не будем, но безуспешно. Он был сосредоточенно-молчалив и смотрел в пространство взглядом блуждающим и просветленным, словно врата царствия небесного уже разверзлись перед ним.
А на ночь принял касторки.
Поезд шел по Кубанской степи.
К пустому пузырьку от касторки Есенин привязал веревку, и раскачивая ею, как кадилом, совершал отпевание над холодеющим в суеверном страхе «Почем-Солью». Действие возвышенных слов службы и