между тем оставался в пещере, брошенный и голодный. Мать при первой возможности призналась герцогам в существовании сыночка, которого поневоле покинула. Отправили на поиски слуг с факелами, и я был доставлен в замок. Чтобы спасти честь царствующего дома Шотландии, связанного родством с Корнуэльскими владыками, я был усыновлен и признан сыном герцога и герцогини. Мне не дано было больше увидеть мать, которая приняла постриг в одном из далеких монастырей. Груз этой лжи, исказившей естественный ход моей жизни, тяготил меня до сей минуты. Теперь, наконец, пришел мой час сказать правду. Что бы ни случилось, мне будет легче, чем до сих пор.
На стол подали сладкое – многослойный бисквит самых нежных тонов, но ошеломление, произведенное этим потоком откровений, было таково, что ни одна вилка не потянулась к онемевшим устам.
– А вы что можете сказать на все это? – спросил Карл у Агилульфа. Все отметили, что он не назвал его «рыцарь».
– Это ложь. Софрония была совсем девочка. Цветок невинности не был сорван – на этом зиждется мое имя и моя честь.
– Вы можете это доказать?
– Я буду искать Софронию.
– И вы надеетесь, что спустя пятнадцать лет найдете ее такой же? – злорадно сказал Астольф. – Столько не выдерживают и наши доспехи, а они из кованого железа.
– Она постриглась сразу после того, как я препоручил ее тому благочестивому семейству.
– В такие времена, как наши, да еще за пятнадцать лет, ни один монастырь в христианском мире не гарантирован от разграбления и разгона, и всякая монахиня успеет пять раз надеть и снять облачение...
– Как бы то ни было, девственность, отнятая силой, предполагает насильника. Я найду его и получу свидетельства, до какого срока Софрония могла считаться девицей.
– Даю вам разрешение отбыть немедля, если желаете, – сказал император. – Полагаю, сейчас для вас самое ценное – право носить имя и доспехи, а право это в настоящий момент оспаривают. Если этот юноша говорит правду, я не могу оставлять вас на службе, не могу числить ни по какой статье, даже среди тех, кому задолжали жалованье. – Карл Великий не мог удержаться, и в тоне его речи ясно слышались облегчение и довольство – монарх как бы говорил: «Видите, вот мы и нашли способ избавиться от этого зануды».
Светлые доспехи накренились вперед, как никогда прежде обнаруживая пустоту внутри. Голос, исходивший оттуда, был едва различимым.
– Да, мой повелитель, я отправляюсь.
– А вы, – обратился Карл к Турризмунду, – вы отдаете себе отчет в том, что, объявив себя рожденным вне брака, не можете более носить чин, положенный вам как сыну своих родителей? Известно вам хотя бы, кто ваш отец? Есть у вас надежда, что он вас признает?
– Нет, невозможно, чтобы я был признан.
– Это еще неизвестно. Всякий мужчина с течением лет пытается подвести итог прожитой жизни. Я сам признал всех детей своих наложниц, а родилось их немало, и, бьюсь об заклад, некоторые даже не от меня.
– Мой отец – не мужчина.
– А кто же? Вельзевул?
– Нет, ваше величество, – спокойно отвечал Турризмунд.
– Так кто он?
Турризмунд вышел на середину зала, преклонил одно колено и воздел очи к небу.
– Мой отец – Священный орден рыцарей святого Грааля, – сказал он.
Ропот пробежал по застолью. Некоторые паладины перекрестились.
– Моя мать была весьма смелой девочкой, – объяснил Турризмунд, – и забиралась в самую глубь лесов вокруг замка. Однажды в чаще она натолкнулась на стан рыцарей святого Грааля, укреплявших свой дух в удалении от мира. Девочка затеяла игры с этими воителями и с тех пор, как только могла ускользнуть из-под семейной стражи, отправлялась в их стан. Но спустя недолгое время она забеременела от этих детских игр. Карл Великий на миг задумался, потом изрек:
– Рыцари святого Грааля дают обет блюсти чистоту, и ни один из них ни за что не признает вас сыном.
– И я со своей стороны не хочу этого, – сказал Турризмунд, – Мать никогда не поминала мне о каком- нибудь из рыцарей в отдельности, но взрастила меня в сыновнем уважении к Священному ордену в целом.
– А орден в целом, – добавил Карл, – не связан обетом такого рода, и, следовательно, ничто не мешает ему признать себя отцом человеческого существа. Если тебе удастся отыскать рыцарей святого Грааля и добиться, чтобы тебя признали сыном всего ордена, взятого совокупно, твои права в войске, при тех особых преимуществах, которыми пользуется орден, останутся теми же, какие принадлежат отпрыску знатного семейства.
– Я отправляюсь, – сказал Турризмунд.
Тот же вечер – вечер отъезда – в стане франков. Агилульф тщательно экипировался и снарядил коня, оруженосец Гурдулу похватал как придется одеяла, скребницы, кастрюли, свалил все в кучу, которая мешала ему видеть дорогу, пустился в обратную сторону, нежели хозяин, и поскакал галопом, теряя по пути всякую всячину.
Никто не пришел проститься с отъезжавшим Агилульфом, кроме нищих стремянных, мальчишек-конюхов и кузнецов, которые, не очень-то разбираясь, что к чему, все же осознали, что этот офицер хоть и самый занудливый, но зато и самый несчастный из всех. Паладины, под тем предлогом, что им не сообщили часа отбытия, не явились; впрочем, это и не был предлог: Агилульф как вышел с пира, так ни с кем словом не перемолвился. Его отбытие даже не обсуждали: распределив наряды так, что ни одна из его обязанностей не осталась без исполнителя, все молча сговорились, что отсутствие несуществующего рыцаря не заслуживает упоминания.
Единственно кого оно взволновало и даже потрясло – так это Брадаманту. Она кинулась к своему шатру.
– Быстро! – заорала она экономкам, судомойкам, горничным. – Быстро! – В воздух уже летели платья, латы, копья и украшения. – Быстро! – И это было иначе, чем обычно, когда она раздевалась или была охвачена гневом, нет, Брадаманта готовилась сложить все по порядку, составить инвентарь имеющихся вещей и уехать. – Пошевеливайтесь, я уезжаю, уезжаю, ни минуты здесь больше не останусь, ведь он уехал, единственный, при ком и жить и воевать имело для меня какой-то смысл, а теперь тут осталось только сборище пьянчуг и насильников, вроде меня, вся наша жизнь – одно шатание между постелью и гробом, он один знал ее тайную геометрию, порядок, правило, умел понять, где начало, где конец!
Говоря все это, она облачилась в боевые доспехи, накинула темно-синий плащ и скоро сидела в седле, готовая к отъезду, мужеподобная во всем, кроме той гордой повадки, которая отличает военную выправку женщин, когда они доподлинно женщины. Вот она пустила коня во весь опор и, вырывая веревки шатров, опрокидывая частоколы и прилавки торговцев съестным, исчезла в высоком облаке пыли.
Это облако увидел Рамбальд, пешком бежавший искать ее, и крикнул вслед:
– Куда ты, куда, Брадаманта? Вот я, здесь, я твой, а ты уходишь! – Он кричал с упрямым негодованием влюбленного, которое значит вот что: «Я здесь, молодой, полный любви, как может моя любовь не быть ей по душе, чего она хочет, та, что не берет меня, что не любит меня, чего она может хотеть сверх того, что я – я это чувствую – могу и должен дать ей?» Так неистовствует влюбленный, забыв сам себя, – в общем-то влюбленность в нее есть влюбленность в себя самого, в себя, влюбленного в нее, влюбленность в то, чем могли бы стать – и не стали – они оба вместе. В таком вот неистовстве Рамбальд бежал к своему шатру, снаряжал коня, готовил оружие, вьюки и уезжал прочь, потому что только тогда можно хорошо воевать, когда среди наконечников пик виднеются губы женщины и все: раны, пыль, лошадиный пот – имеет вкус только благодаря их улыбке.
И Турризмунд отбывал в тот же вечер, такой же грустный и столь же исполненный надежд. Он хотел отыскать лес, темный, сырой лес своего детства, и дни, проведенные с матерью в пещере, а еще глубже – чистое братство своих отцов, вооруженных и бдящих у костров сокровенного стана, облаченных в белое,