Сейчас, после такого знойного утра, его больше всего мучила жажда. Спускаясь к руслу, чтобы напиться, он услышал шуршание тростника: привязанный к орешине гибкой шлеёй, на лужайке щипал травку конь, освобожденный от самых тяжелых частей доспеха, которые лежали рядом. Сомнений не было: то был конь неведомого рыцаря, и сам всадник наверняка недалеко ушел. Рамбальд кинулся в камыши на поиски.
Достигнув русла, он высунул голову из зарослей: воин оказался здесь. Голова и верхняя часть туловища были еще упакованы в панцирь и шлем, непроницаемые, как скорлупа; зато набедренники, наколенники и бутурлыки были сняты и оставляли голым все от пояса до ступней, перешагивавших с камня на камень в речке.
Рамбальд не верил своим глазам. Потому что нагота эта была женской: гладкий живот с золотым пушком, округлые розовые ягодицы, долгие девичьи ноги. И эта половина девушки (вторая половина, спрятанная в скорлупу, выглядела еще более безликой и неодушевленной) поворачивалась, ища место поудобнее, потом поставила правую ногу на один, а левую на другой берег узкой протоки, слегка согнула колени и, спокойная и гордая, уперлась в них руками в железных налокотниках, наклонилась головой вперед, отставила зад. Округлые линии были плавны, пушок нежен; послышалось мелодичное журчание. Рамбальд незамедлительно влюбился.
Потом молодая воительница спустилась к реке, быстро омылась, подрагивая от холода, и побежала наверх, вприпрыжку переступая быстрыми розовыми ногами. И тут-то обнаружила Рамбальда, подсматривавшего из камышей.
– Schweine Hund![94] – крикнула она и, выхватив висевший у пояса кинжал, метнула его в Рамбальда, но не как доблестный воин, мастерски владеющий оружием, а как разъяренная женщина, которая в порыве злобы швыряет в голову мужчины тарелку, щетку, все что ни попадя.
Так или иначе, кинжал пролетел на волосок ото лба Рамбальда. Молодой человек ретировался, сгорая со стыда. Но уже через минуту он мечтал о том, как бы снова увидеть ее, найти способ открыть свое чувство. Послышался стук копыт, он бросился на лужайку: коня больше не было, девушка исчезла. Солнце клонилось к закату: только теперь он понял, что весь день прошел.
Усталый, без коня, слишком утомленный всем пережитым, чтобы быть счастливым, и слишком счастливый для того, чтобы понять, что разменял прежнюю свою страсть на чувства, еще более жгучие, он вернулся в лагерь.
– Знаете, я отомстил за отца, я победил, Исохар пал, я... – но говорил он сбивчиво, потому что торопился достичь конца своего рассказа, – и я сражался сразу с двумя, и тут подъехал мне на помощь рыцарь, а потом я обнаружил, что это не солдат, это женщина, очень красивая, лица, правда, я не видел, но поверх доспехов она носит темно-синее платье...
– Ха-ха-ха, – потешались его соседи по палатке, усердно растирая бальзамом синяки, покрывавшие грудь и руки, среди густого запаха пота, которым несет от доспехов каждый раз после битвы. – Ты влюбился в Брадаманту, цыпленок! И уж она в тебя, конечно, тоже! Да, Брадаманте нужны или генералы, или мальчишки с конюшни! Ты ее не получишь – и не мечтай, только соли ей на хвост насыплешь!
Больше Рамбальд не смог сказать ни слова. Он вышел из шатра; красное солнце скатывалось за горизонт. Еще вчера, видя, как оно заходит, он спрашивал себя: «Что будет со мною завтра на закате? Выдержу ли я испытание? Сумею ли доказать, что я мужчина? Оставить, шагая по земле, свой след?» И вот он наступил, закат этого дня, и первые выдержанные испытания уже ничего не значили, а новое испытание было неожиданным и трудным, однако подлинные доказательства могло дать только оно. В этом состоянии растерянности Рамбальду хотелось довериться рыцарю в светлых доспехах как единственному человеку, способному понять его, а почему – Рамбальд и сам не мог бы объяснить.
V
Моя келья прямо над монастырской кухней. Я пишу и слышу стук медных и оловянных тарелок: это сестры-судомойки перемывают скудную утварь нашей трапезной. Мне мать настоятельница дала другое задание – написать эту повесть, – но все труды в монастыре, совершаемые с единственной целью – спасение души, в общем-то равноценны. Вчера я описывала битву, и звон посуды в мойке казался мне бряцанием копий о щиты и панцири, звоном шлемов, гулко отзывающихся на удары тяжелых мечей; с другой стороны двора долетал стук станка у сестер-ткачих, звук этот превращался для меня в топот коней, несущихся галопом; все, что слышали уши, мои полузакрытые глаза преображали в видения, а мои молчащие уста – в слова, и перо неслось по белому листу им вдогонку.
Сегодня, видно, день жарче, запах капусты гуще, мой ум ленивее, а брякание посуды не уносит меня дальше походных кухонь франкского войска: я вижу вереницы солдат у дымящихся котлов, слышу беспрерывный стук манерок и барабанную дробь ложек, удары половников о края посудин и скрежет их о дно пустых котлов или о покрытые наваром стенки... Картина эта, как и капустный дух, одна и та же в каждом полку – нормандском, анжуйском, бургундском.
Если сила армии измеряется производимым шумом, то звучное войско франков можно доподлинно узнать в час раздачи обеда. Шум раздается по долам и лугам, достигая того места, где с ним смешивается точно такой же отзвук, доносящийся от басурманских кухонь. Враги в этот час заняты тем же: поглощают проклятую капустную похлебку. Вчерашняя битва не грохотала так. И меньше воняла.
Итак, мне ничего не остается, как только представить героев моей повести возле кухонь. Я вижу в дыму Агилульфа, наклонившегося над котлом, нечувствительного к капустной вони; он дает наставления поварам Овернского полка. Но тут прибегает юный Рамбальд.
– Рыцарь, – начинает он, не отдышавшись, – наконец-то я нашел вас! Дело, видите ли, в том, что я хочу стать паладином! Во вчерашнем бою я отомстил... в схватке... потом остался один против двоих... засада... и тогда... одним словом, теперь я знаю, что значит сражаться. Я хочу, чтобы в следующей битве мне отвели самое опасное место... или отправиться на поиски подвигов, чтобы стяжать славу... во имя нашей святой веры... спасать женщин, и увечных, и старых, и слабых... вы могли бы мне сказать...
Агилульф, прежде чем обернуться к Рамбальду, постоял к нему спиной, словно подчеркивая свою досаду на посмевшего оторвать его от выполнения служебных обязанностей, а потом, когда обернулся, заговорил свободно и гладко, явно довольный тем, что так быстро схватил внезапно предложенный ему предмет беседы и может со знанием дела исчерпать его:
– Судя по тому, что ты говоришь мне, вольноопределяющийся, я полагаю следующее: ты воображаешь, будто назначение паладина требует только одного, а именно – стяжать себе славу либо сражаясь во главе отрядов, либо совершая подвиги единолично – в защиту ли нашей святой веры, в оборону ли женщин, стариков и увечных. Я правильно понял?
– Правильно.
– Так вот, все перечисленное тобою является действительно особой функцией, вверенной избранному офицерскому корпусу, но... – тут Агилульф коротко засмеялся, и этот первый услышанный Рамбальдом смех из-под светлого забрала был вежливым и вместе с тем саркастическим... – но эта функция не единственная. Если желаешь, мне нетрудно перечислить тебе одну за другой все обязанности, входящие в компетенцию рядовых паладинов, паладинов первого класса, паладинов генерального штаба...
Рамбальд прервал его:
– Мне довольно будет следовать за вами и брать с вас пример, рыцарь!
– Следовательно, ты предпочитаешь раньше набраться опыта, потом изучить вопрос. Что ж, это допустимо. Как видишь, сегодня и каждую среду я нахожусь в распоряжении интендантства армии в качестве инспектора. С таковыми полномочиями я проверяю кухни Овернского и Пуатуского полков. Если ты пойдешь со мной, то понемногу на практике овладеешь этим требующим немалого искусства видом службы.
Рамбальд ожидал не этого, и ему стало не по себе. Но, не желая отступаться от своих слов, он сделал вид, будто со вниманием следит за Агилульфом и слушает все, что тот говорит поварам, маркитантам и мойщикам посуды, поскольку еще надеялся, что это – некий необходимый ритуал, предшествующий ослепительному подвигу.
Агилульф считал и пересчитывал отпущенные съестные припасы, порции похлебки, число манерок, имеющих быть наполненными, заглядывал в котлы.
– Знай, что в командовании войсками самое трудное – рассчитать, сколько манерок похлебки