ступать едва ли не по воздуху, что планки, поддерживавшие лозы, не ломались под ним. Таким образом, он мог ходить и по виноградникам, то держась за шесты, то перелезая на росшие вдоль межей фруктовые деревья, и это позволяло ему участвовать в работах виноградарей: зимой подрезать голые лозы, тонкой плетью обвивающие проволоку, летом прореживать слишком густую листву и отыскивать вредных насекомых, а в сентябре собирать спелые гроздья.
Во время сбора винограда все омброзцы на целый день уходили на виноградники, и среди зеленых шпалер всюду виднелись яркие юбки да береты с кисточкой. Погонщики мулов водружали на спины животных корзины, полные винограда, а затем опоражнивали их в чаны. Часть урожая шла сборщикам налогов, которые прибывали с целыми отрядами сбиров взимать десятину в пользу местных дворян, правительства Генуэзской республики, духовенства. Каждый год из-за этого случались стычки.
Необходимость отдавать большую часть урожая была едва ли не главной причиной многочисленных протестов; их заносили в «тетрадь жалоб», появившуюся после того, как во Франции началась революция. Подобные тетради завели и в Омброзе, так, ради пробы, потому что толку от них здесь не было никакого. Идея принадлежала Козимо, которому в то время уже незачем было ходить на собрания ложи и спорить с местными выпивохами-масонами. Он проводил целые дни на деревьях площади, а внизу собирались моряки и крестьяне, брат растолковывал им последние новости, потому что он получал по почте газеты, и к тому же у него было много друзей, с которыми он состоял в переписке, и среди них астроном Бальи, ставший потом мэром Парижа, и другие члены революционных клубов. Новости приходили поминутно: Неккер, Клятва в зале для игры в мяч, Бастилия, Лафайет на белом коне, король Людовик, переодевшийся лакеем.
Козимо все объяснял и разыгрывал в лицах, прыгая с ветки на ветку; на одной он изображал Мирабо на трибуне, на другой – Марата среди якобинцев, на третьей – короля Людовика в Версале, напялившего красный колпак, чтобы задобрить кумушек, пешком пришедших из Парижа.
Объяснив, что такое «тетрадь жалоб», Козимо прибавил:
– Давайте попробуем завести ее у нас. Он взял школьную тетрадь и подвесил ее на бечевке к дереву; каждый подходил к нему и охотно записывал свои претензии и обиды. Обиды были самые разные: рыбаки жаловались на низкие цены на рыбу, виноградари – на проклятую десятину, пастухи – на размежевание выгонов; жаловались лесорубы, предъявляя права на общинные леса, жаловались те, у кого были родственники на каторге, те, кого за разные проступки высекли кнутом, те, на чьих жен и дочерей посягали дворяне, – словом, обидам не было конца. Козимо подумал, что, хоть это и «тетрадь жалоб», все же нехорошо, если в ней найдется место для одних только печалей, и ему пришло на ум предложить, чтобы каждый записал свое самое заветное желание. И снова все подходили к дереву и записывали в тетрадь каждый свое: кто хотел пшеничных лепешек, кто – тарелку супа, кто мечтал о блондинке, кто – о двух брюнетках, кому хотелось спать целыми днями, кому – круглый год собирать грибы, один хотел иметь карету, запряженную четверней, другой довольствовался одной козой, одни хотели вновь повидать умершую мать, другие – встретиться с богами Олимпа. Все, что есть на свете хорошего, было записано в этой тетради, а подчас нарисовано – потому что многие не знали грамоты, – иной раз даже красками.
Козимо же написал одно лишь слово «Виола» – имя, которое он уже многие годы вырезал на всех деревьях.
Тетрадь получилась очень интересной, и Козимо назвал ее «Тетрадь горестей и радостей». Но когда была заполнена последняя страница, не нашлось никакого высокого собрания, которому можно было бы ее вручить, и тетрадь осталась висеть на дереве, привязанная бечевкой. Пошли дожди, тетрадь постепенно набухла, чернила расплылись, и это грустное зрелище наполняло горечью сердца омброзцев, недовольных своей жалкой участью, и пробуждало в них жажду мятежа.
Одним словом, и у нас были налицо все причины, вызвавшие Французскую революцию. Но вот только жили мы не во Франции и революции у нас не было. Ведь мы живем в стране, где есть причины, но не бывает следствий.
Однако же и в Омброзе наступили тревожные времена. Совсем неподалеку республиканские войска сражались против королевских полков Австрии и Сардинии: Массена стоял в Коларденте, Лагарп – на Нервии, Муре шел вдоль побережья. Наполеон был еще только генералом артиллерии, и канонаду, грохот которой ветер доносил подчас и в Омброзу, производили его пушки.
В сентябре начались приготовления к сбору винограда. Но казалось, что готовятся к какому-то таинственному и страшному делу. Из дома в дом полз шепоток:
– Виноград созрел!
– Созрел! Давно созрел!
– Как не созреть! Собирать пора!
– И давить!
– Все пойдем! Ты где будешь?
– На винограднике за мостом! А ты? А ты?
– На виноградниках графа Пиньи.
– А я на винограднике у мельницы.
– Видел, сколько сбиров? Слетелись, как дрозды на гроздья.
– Ежели они дрозды, так мы все – охотники.
– В этом году им ни зернышка не склевать!
– А кое-кто в угол забился. Некоторые даже удирают.
– Не пойму, с чего в этом году многим не по душе сбор винограда?
– У нас даже хотели отложить. Да только виноград созрел!
– Созрел!
На следующий день сбор винограда начался в полном молчании. На виноградниках сплошной цепочкой вдоль шпалер стояли люди, но песен было не слышно. Раздавались лишь отдельные оклики да редкие возгласы:
– Все собрались? Виноград созрел!
Бесшумно двигались группы сборщиков винограда, и в воздухе веяло чем-то мрачным – возможно, еще и потому, что небо, хотя и не совсем затянутое облаками, все же хмурилось немного; и если чей-то голос затягивал песню, она тут же обрывалась, не подхваченная хором. Погонщики мулов отвозили полные корзины к чанам. Раньше первым делом сдавали часть урожая, причитавшуюся дворянам, епископу и правительству. В нынешнем году, казалось, все об этом позабыли.
Сборщики налогов, примчавшиеся взимать десятину, нервничали и не знали, как себя вести. Время шло, ничего особенного не происходило, но напряжение нарастало и нарастало. Сбиры все отчетливее понимали: надо действовать, но плохо представляли себе, что же предпринять.
Козимо, ступая мягко, словно кот, перебирался от одной шпалеры к другой. Держа в руках ножницы, он то там, то тут срезал виноградные гроздья, протягивал их сборщикам или сборщицам внизу и что-то говорил им вполголоса. Глава сбиров больше не в силах был сдерживаться.
– Ну как, долго нам еще ждать десятины? – спросил он. И сразу же раскаялся в своих словах.
Над виноградниками пронесся глухой звук – не то вой, не то свист: это один из сборщиков подул в огромную витую раковину – подобие трубы, – и по долинам разнесся сигнал тревоги. Со всех холмов ему ответили те же тревожные звуки, виноградари вскинули раковины, словно горны, а с высоты им вторил Козимо.
Из-за виноградных шпалер взметнулась песня, вначале такая прерывистая, нестройная, что нельзя было даже понять мотив. Но потом певцы подладились друг к другу, нашли верный тон, и голоса слились в один могучий хор: песня неслась над виноградниками, и вместе с нею, казалось, мчались бегом мужчины и женщины, стоявшие неподвижно, полускрытые шпалерами, мчались подпорки и лозы, сам собой шел сбор, гроздья прыгали в корзины, а из них – в чаны, сам собой выдавливался сок, а воздух, солнце, облака – все превратилось в густое пахучее сусло, и уже можно было разобрать сначала мотив, а затем и слова песни, ритмичное: «Ca ira! Зa ira!» Молодые парни давили виноград красными босыми ногами: «Ca ira!» Девушки вонзали острия ножниц, словно кинжалы, в густую зелень, раня искривленные черенки кистей: «Ca ira!» Мошкара плотным облаком повисла над горами ощипанных гроздьев, готовых прессов: «Ca ira!» Сбиры опомнились и заорали:
– Молчать! Хватит! Прекратить галдеж! Кто будет петь, застрелим! – И давай палить в воздух.
Им ответил столь мощный ружейный залп, что, казалось, целые полки выстроились на холмах, готовые