настоящие характеры и положения для наших лиц и сумели выразить их вдохновенным словом и подходящим стихом, то не варварство ли с вашей стороны безжалостно вычеркивать прекраснейшие стихи и портить впечатление от них беспрерывными повторениями или перестановкой, как того требует пение? Это я говорю еще только о бесполезности в нашем труде тщательной внешней обработки стиха. Но как часто бывает, что вы отвергаете как негодные для музыкального выражения целые прекраснейшие вдохновенные сюжеты, которыми мы мечтали вас осчастливить? Ведь это чистый каприз, чтобы не подумать хуже, если при этом посмотреть, какие иной раз жалкие сюжеты вы сами выбираете для того...
Л ю д в и г. Постой, любезный друг! Конечно, есть композиторы, которым музыка также чужда, как некоторым стихоплетам поэзия. Они, согласно с твоим предположением, действительно перекладывают иногда на ноты ничтожнейшие сюжеты. Но истинные живущие и дышащие одной святой музыкой композиторы выбирают для своих опер непременно поэтический текст.
Ф е р д и н а н д. А Моцарт?
Л ю д в и г. И он выбирал для своих классических опер истинно подходящие к музыке тексты, хотя многие с этим и не согласны, но теперь не об этом речь. Я все-таки утверждаю, что выбор сюжетов для опер вовсе не так труден поэту, как кажется, и что ему не угрожает никакая опасность впасть в этом случае в грубую ошибку.
Ф е р д и н а н д. Я никогда о них не думал, да, полагаю, и не могу думать при совершенном отсутствии во мне музыкальных познаний.
Л ю д в и г. Если ты под музыкальными познаниями понимаешь так называемую школу музыки, то в ней ты для правильного понимания желаний композитора не нуждаешься. Понимать музыку можно и без этой школы. В этом отношении иной простой любитель с гораздо большим правом может назваться истинным музикусом, нежели бездарный кропатель, изучивший в поте лица музыкальную технику со всеми ее заблуждениями и обоготворяющий взамен чистого духа искусства им же самим созданного кумира мертвых правил, губя таким образом во имя ложного идолопоклонства истинный культ высокой религии.
Ф е р д и н а н д. И ты думаешь, поэт может проникнуть в святилище музыки, не пройдя низших ступеней школы?
Л ю д в и г. Конечно! Поэт и композитор - родные братья и члены одной и той же религии в чудесном царстве, которое, наполняя нас дивными стремлениями, посылает нам чарующие звуки, пробуждающие родной им отголосок в нашей стесненной груди, и притом отголосок, который, будучи вызван ими, может сам ринуться и зазвучать такими же огненными, живыми звуками, сделав и нас участниками блаженства этого рая!
Ф е р д и н а н д. Слушая, любезный Людвиг, как ты пытаешься глубокомысленными словами объяснить таинственное значение искусства, я чувствую, что пространство, разделяющее поэта и композитора, все более и более уменьшается на моих глазах.
Л ю д в и г. Позволь мне высказать тебе в нескольких словах мое личное мнение об истинном значении оперы. Я признаю настоящей оперой только такую, в которой музыка сама собой вытекает из текста как необходимое его дополнение.
Ф е р д и н а н д. Признаюсь, это для меня не совсем понятно.
Л ю д в и г. Не является ли музыка таинственным языком таинственного царства духа, дивные звуки которого, находя отзвук в нашей душе, пробуждают ее к высшей жизни? Под ее влиянием страсти рождаются в нашей груди и мечутся в смутном стремлении, овладевая всем нашим существом. Таково действие инструментальной музыки. Но вот появляется требование, чтобы музыка совершенно отождествилась с жизнью, украсила бы ее слова и дела и заговорила об определенных страстях и поступках. Можно ли, спрашивается, говорить высоким слогом об обыкновенных предметах? Может ли музыка выразить что-либо иное, кроме чудес того далекого царства, из которого она к нам принеслась? Потому пусть поэт приготовится лететь в дальний мир романтизма и ищет там чудеса, которые он должен перенести в жизнь со всеми их живыми и свежими красками, и так перенести, чтобы всякий им не только поверил, но даже мог бы забыться до убеждения, что он сам отторгся от скудной ежедневной жизни и точно в зачарованном сне рвет прекрасные цветы, понимая только свойственный тому царству язык музыки!
Ф е р д и н а н д. Значит, ты признаешь только романтические оперы с их феями, духами, чудесами и превращениями?
Л ю д в и г. Без сомнения! Потому что музыка может чувствовать себя дома только в царстве романтизма. Но ты, конечно, понимаешь, что я подразумеваю здесь не те произведения досужей фантазии, выдуманные для забавы праздной толпы, где кривляются перед зрителями глупые черти и чудеса громоздятся на чудеса без всякой связи и толку. Настоящую романтическую оперу может написать только гениально вдохновенный поэт, потому что он один способен органически слить чудесные явления мира духов с явлениями обыкновенной жизни. На его крыльях только можем мы перенестись через пропасть, разделяющую эти два царства, и почувствовать себя как дома в чуждом нам до тех пор мире, поверив чудесам, которые нам представляются, хотя явление их, собственно говоря, есть ничто иное, как следствие влияния высших сил на наше слабое существо, которое со страхом или с наслаждением взирает на возникающий перед ним ряд поразительных образов. Одна волшебная сила поэтической правды должна руководить писателем, изображающим фантастический мир чудес, потому что только при этом условии можем мы им восхищаться. Всякая же попытка нагромоздить без толку и смысла ряд сверхъестественных нелепостей, вроде превращения паяца в рыцаря, что, к сожалению, мы видим нередко, всегда покажется холодной и пошлой, не возбудив в нас ни малейшего сочувствия. Таким образом, если в опере должно воочию выразиться влияние на нас мира высших явлений, раскрыв перед нами сущность романтизма, то понятно, что и язык этого мира должен быть гораздо выразительнее обыкновенного или, еще лучше, должен быть заимствован из чудного царства музыки и пения, в котором действия и положения, выраженные могучим потоком звуков, охватывают и поражают нас с гораздо большей, по сравнению с обыкновенным языком, силой.
Ф е р д и н а н д. Теперь я понимаю тебя вполне и переношусь мыслью к Ариосто и Тассо. Но все-таки, мне кажется, построить музыкальную драму на поставленных тобой условиях - очень трудная задача.
Л ю д в и г. И которую, прибавь, может выполнить только истинно гениальный, романтический поэт. Вспомни очаровательного Гоцци. Он в своих драматических сказках отлично выполнил то, что я требую от драматического поэта, и я удивляюсь, как до сих пор никто не воспользовался этим богатым рудником оперных сюжетов.
Ф е р д и н а н д. Я помню Гоцци - он точно приводил меня в восторг, когда я его читал много лет тому назад, хотя с твоей точки зрения я, конечно, на него тогда еще не смотрел.
Л ю д в и г. Самая прелестная его сказка, бесспорно, - 'Ворон'. Она рассказывает о том, как Миллон, король Фраттомброзы, не любил ничего, кроме охоты. Раз в лесу он увидел прекрасного ворона - и пронзил его стрелой. Ворон упал на памятник из белого мрамора, стоящий в лесу под деревом, и окропил его, смертельно раненый, своей кровью. Весь лес содрогнулся, а из пещеры поблизости выползло страшное чудовище и предало несчастного Миллона ужасному проклятью, согласно которому он умрет от буйного помешательства, если не отыщет женщины белой, как мрамор памятника, красной, как воронова кровь, и черной, как его крылья. Все попытки Миллона ее отыскать оказались напрасны. Тогда брат короля Дженнаро, горячо его любивший, дал слово не знать ни покоя, ни отдыха, пока не найдет женщины, которая должна спасти брата от ужасного безумия. Он пустился странствовать по морям и суше и наконец по указанию одного мудрого старца, чернокнижника и некроманта, встретил Армиллу, дочь могущественного чародея Норандо. Кожа ее была бела, как мрамор памятника, щеки румяны, как воронова кровь, волосы и брови черны, как его крылья. Ему удалось ее похитить и приплыть вместе с нею, выдержав жестокую бурю, к берегам Фраттомброзы. Незадолго до приезда случай доставил ему в руки прекраснейшего вороного коня и редкого сокола, так что он был в полном восхищении при мысли не только спасти брата, но и обрадовать его такими прекрасными подарками. Подъезжая, Дженнаро лег отдохнуть в раскинутой под деревом палатке. Вдруг на ветви прилетели два голубя и сказали: 'Горе тебе, Дженнаро, и лучше, если бы ты совсем не родился! Сокол выклюет твоему брату глаза, а если ты его не отдашь или откроешь брату все, что узнал, то будешь сам превращен в камень. Вороной конь сбросит твоего брата и убьет до смерти, а если ты его не отдашь или откроешь, что узнал, то будешь сам превращен в камень. Если Миллон женится на Армилле, то будет в первую же ночь растерзан драконом, а если ты не отдашь Армиллу или откроешь, что узнал, то будешь сам превращен в камень'. Едва голуби улетели, как явился Норандо и подтвердил сказанное ими,