обломками кирпичей, которыми была закрыта отдушина, не сделав, впрочем, никому вреда. Изумленный оратор вскочил со стаканом в руке на стол, покрытый осколками разбившихся бутылок, и изрек торжественное проклятие всем шальным ядрам. Выходка эта рассмешила общество и возвратила всем хорошее настроение.
Ночь прошла спокойно, а на следующее утро разнеслась весть, что защищающая армия заняла другую позицию, оставив город во власть противнику. Когда общество вышло из подвала, неприятельская конница уже скакала по улицам, а прибитое на стенах объявление обещало жителям мирную жизнь и неприкосновенность имущества. Людвиг вмешался в пеструю толпу, стремившуюся с жадным любопытством поглазеть на неприятельского военачальника, въезжавшего с блестящей свитой гвардии под торжественно гремевший марш в городские ворота. Вдруг, с трудом веря глазам, заметил Людвиг в числе адъютантов своего лучшего друга по университету Фердинанда - в мундире, верхом на прекрасной лошади, с подвязанной левой рукой. 'Это он! Это точно он!' - невольно воскликнул Людвиг. Но напрасно старался он догнать своего друга, быстро унесенного быстрым скакуном.
В раздумье воротился Людвиг домой. Безуспешно хотел он приняться за работу; она валилась из рук, и при каждом воспоминании о старом, так много лет не виденном друге поднимался в его сердце светлый образ счастливой, проведенной вместе с Фердинандом юности.
Фердинанд никогда не обнаруживал склонности к военной службе, напротив, он всецело отдавался поэзии и нередко истинно гениальные черты, мелькавшие в его произведениях, обещали в нем незаурядного поэта в будущем. Поэтому внезапное превращение Фердинанда в военного было для Людвига совершенно загадочным, и можно себе представить, с каким нетерпением искал он случая его увидеть, не зная, как это сделать и где его отыскать.
Между тем город оживлялся все более и более; основная часть армии уже прошла, и в город вступили союзные князья, которые хотели остановиться здесь на несколько дней для отдыха. Но чем многолюднее становилось на главной квартире, тем безнадежнее оказывались попытки Людвига найти своего друга, пока однажды он совершенно неожиданно не встретился с ним в одной небольшой кофейной, где сидел за своим скромным ужином. Возглас радости вырвался из груди Фердинанда. Людвиг, напротив, остался нем. Какое-то странное, горькое чувство внезапно отравило ему страстно желаемую минуту свидания. Чувство, охватившее его, походило на впечатление от сна, в котором, как нам кажется во сне, мы бросаемся обнять дорогих нашему сердцу людей, а они, вдруг приняв чуждый облик, мгновенно уничтожают радость ужасным разочарованием.
Питомец нежных муз, поэт заунывных песен, которые облекал в звуки Людвиг, стоял перед ним теперь в высоком шлеме, с гремевшей на боку саблей и даже говорил каким-то иным, суровым, отрывистым голосом. Людвиг заметил его подвязанную руку и остановил взгляд на знаке чести, украшавшем его грудь. Фердинанд обнял его правой рукой, крепко прижав к сердцу.
- Я знаю, - сказал он, - о чем ты думаешь и что чувствуешь при нашем теперешнем свидании. Но меня призвало отечество, и я не посмел ослушаться этого зова. С радостью и энтузиазмом, зажженными святым делом в груди каждого, чье сердце не заклеймено позорной печатью рабства, схватилась за меч эта рука, привыкшая до сих пор управлять только пером. Кровь моя уже лилась, и случай, когда я перед лицом его величества исполнил свою обязанность, украсил меня этим орденом. Но верь, Людвиг, что струны, звеневшие в моей душе и пленявшие тебя прежде, еще не оборвались. Бывало, после жестокого боя, на привале, сидя с товарищами около бивачных огней, сочинял я под влиянием неподдельного вдохновения песни, укреплявшие меня самого в призыве к битве за свободу и честь!
По мере того, как Фердинанд говорил, Людвиг чувствовал, что сердце его оттаивало, и когда оба они вошли в отдельную небольшую комнату и Фердинанд снял каску и саблю, он ясно почувствовал, что прежнего друга изменила только одежда. Подкрепившись легкой закуской и весело чокнувшись стаканами, оба почувствовали, как к ним возвратился прежний веселый дух. Воспоминания о чудесном прошлом охватили их радужными переливами, и в дивной красоте обновленной юности вновь возникли перед их глазами вдохновенные образы, которые так часто вызывали они сами в своем обоюдном стремлении к искусству. Фердинанд с интересом расспрашивал Людвига, что он с тех пор написал, и был чрезвычайно удивлен, когда тот ему признался, что никак не может написать и поставить оперу, потому что ни один сюжет не смог до сих пор вдохновить его на сочинение музыки.
Далее разговор продолжался так:
Ф е р д и н а н д. Я не понимаю, как ты со своей в высшей степени богатой фантазией, обладающей всем нужным для сочинения сюжета, и с твоим редким умением владеть языком не напишешь либретто оперы сам?
Л ю д в и г. Я знаю, что моей фантазии хватило бы на то, чтобы сочинить порядочный оперный сюжет, и признаюсь даже, что иногда по ночам, когда легкая головная боль погружает нас в приятную полудрему, похожую на что-то среднее между сном и бодрствованием, мне случалось не только выдумывать сюжеты, но даже как будто слышать их исполнение с моей музыкой. Но что касается дара стихосложения, то я думаю, его у меня нет, и полагаю даже, что мы, композиторы, не можем его усвоить. Тут для удачного выполнения нужны известные механические приемы, которые можно усвоить только путем усидчивой работы и долгого упражнения и без которых никакие стихи не выйдут удачны. Скажу более: мне кажется, что если бы я даже научился излагать сочиненный сюжет правильными и хорошими стихами, то все-таки едва ли бы решился писать либретто для собственной оперы.
Ф е р д и н а н д. Но кто может лучше тебя самого понять твои музыкальные намерения?
Л ю д в и г. Это совершенно справедливо, но мне кажется, что заставить композитора самого перелагать в стихи задуманный оперный сюжет будет похоже на то, если мы живописца, создавшего план картины, заставим сначала сделать ее гравюру на меди и уж потом только разрешим ему написать красками самую картину.
Ф е р д и н а н д. Ты, вероятно, думаешь, что необходимый для композитора священный огонь ослабнет и погаснет при сочинении им стихов?
Л ю д в и г. Совершенно так! И сверх того, самые мои стихи показались бы мне ничтожными, подобно пустым ракетным гильзам, которые еще вчера пронизывали полный огненной жизни воздух. Я вполне убежден, что музыка более, чем всякое другое искусство, требует для удачного творчества, чтобы художник создавал произведения свои сразу, со всеми мельчайшими подробностями, так как нигде изменения и исправления не вредят так делу, как в ней. Я, по крайней мере, знаю по опыту, что первая, точно волшебной силой зародившаяся в уме при чтении какого-нибудь стихотворения мелодия, всегда бывает лучшей и, может быть, единственно верной. Сочинять стихи, не перелагая их тотчас же на соответствующую музыку, совершенно невозможно для композитора. Предавшись творчеству в музыке, он напрасно будет гоняться за сочинением слов, а занявшись даже удачным их подбором, он скоро заметит, что чудно возникший в нем, подобно буре, поток мелодии вязнет в этой кропотливой работе, как колеса в песке. Я постараюсь выразиться еще яснее. В минуту музыкального вдохновения жалкими и ничтожными кажутся все слова, и художнику, захотевшему их собирать, пришлось бы, спустившись с вдохновенной высоты в низшую область слова, просить милостыню в ней, как нищему, для удовлетворения насущных потребностей. Он испытал бы судьбу пойманного орла, который уже не может воспарить к солнцу на ощипанных крыльях.
Ф е р д и н а н д. Все это, конечно, хорошо звучит, но знаешь ли, любезный друг, что слова твои только обнаруживают в моих глазах только твое собственное нежелание пробить себе с помощью арий и дуэтов дорогу к музыкальному творчеству, но отнюдь меня не убеждают.
Л ю д в и г. Пусть будет так, но теперь я обращусь к тебе со вторым упреком: отчего ты в то время, когда мы были еще связаны общим стремлением к искусству, никогда не хотел исполнить моего пламенного желания, написав мне либретто для оперы?
Ф е р д и н а н д. Потому что я всегда считал это самой неблагодарной из неблагодарных работ. Ты должен согласиться, что относительно ваших требований вы, господа композиторы, несноснейший и упрямейший народ в мире. Если ты утверждаешь, что для композитора ниже его достоинства заниматься механической работой версификации, то я, со своей стороны, полагаю, что поэтам также не доставляет большого удовольствия мучить себя конструкцией требуемых вами терцетов, квартетов, финалов и тому подобного, и все для того только, чтобы не погрешить против затеянной вами Бог весть почему именно такой, а не иной формы произведения. Если мы в минуту истинного вдохновения успели начертать