Мы заковыляли вниз по твердой как камень, обмороженной земле. Мое сердце наполнилось горечью. Впервые я осознал наше поражение с такой остротой. Ангел горделивый и пустоглазый на пиру войны поставил перед нами чашу дерзновения; мы осушили ее; теперь другой ангел наливает нам полную чашу скорби и плачет о нашей судьбе.
Карголомский шипел от боли. Переход был огромный, в конце концов он изнемог, и в большей степени я тащил его, нежели он двигался сам.
Вдруг по батальонной колонне побежал говорок: «Огни! Огни в лесу! Деревня! Огни!» Князь сказал мне:
– Благодарю. Я ваш должник.
У меня не хватило благородства возразить ему.
Большая деревня, домов хватит на всех… Алферьев показывает нам с Карголомским, Епифановым и Евсеичевым вполне «справную» хату, мол, отправляйтесь-ка туда воины, вот она, ваша долгожданная пристань.
Не тут-то было.
У ворот дома встретил нас однорукий мужик в картузе, солдатской шинели и валенках с галошами. Рукав с культей обрезан и зашит.
– Туды вам иттить резону нет.
Карголомский молча подступил к нему вплотную. Инвалид вновь заговорил, не дождавшись вопроса:
– Жонка… в тифу.
Андрюша отпрянул, да еще сделал шагов пять назад – для верности. Я – два шага. Епифаньев – один. Подпоручик не сдвинулся с места.
Мужик сунул руку за пазуху и вытащил оттуда четвертину хлеба. Протянул ее нам.
– Епифаньев, возьмите! – велел Карголомский.
Мужик, опасаясь, надо полагать, что куска ржаного хлеба с отрубями нам не хватит, низко поклонился.
– Больше нет ни крошечки…
Андрюха недоверчиво хмыкнул.
Хата, удаляясь, озорно мигнула нам погасшей лучиной… Что за беда? Деревня-то большая. Правда… вон там уже набилось народу… и там… да и вон там… Епифаньев на ходу резал хлеб ножиком, забрасывая крошки в рот. Пока мы искали себе пристанище, он успел поделить кусок на четыре ровные доли, съесть свою и раздать прочие нам. Я… даже не успел почувствовать вкуса. Только что был кусочек в моей руке, да уж нет его.
– Вот и ночлег, я полагаю, – объявил Карголомский, останавливаясь.
Мы постучались во вторую незанятую хату. Никакого ответа. Епифаньев заорал:
– Хозяева! Ха-зя-е-ва!!
Андрюша поморщился:
– Какой же ты… иерихонский трубач.
Псы по всей деревне всполошились и покрыли нас трехэтажным лаем. Между тем, обитатели избы не обращали на людей у порога ни малейшего внимания. Если не считать одного малозаметного обстоятельства: стоило нам подойти к халупе, как свет в окнах пропал. Евсеичев, душа чистая и наивная, обошел избу, стучась во всякий черный квадрат. Воспитание не позволяло ему орать на всю Ивановскую, но для порядка Андрюша подавал голос:
– Э-эй… Есть ли тут кто-нибудь? Прошу отозваться… Мне неудобно кричать…
Так молодая собака, когда она не уверена, надо ли ей сидеть тихо, или же без обиняков сообщить подозрительным чужакам, чья здесь территория, негромко взгавкивает, обращая морду к хозяину, – ну, хозяин, подскажи, подскажи! – а потом опять взгавкивает и утихомиривается.
Карголомский хладнокровно приказал:
– Епифаньев, не сочти за труд, постучи-ка в дверь… посильнее.
Как она только не упала, та несчастная дверь.
– О-ой! Не стучите! Не грючите! Сичас иду! – раздалось изнутри.
…В сенях стоял парнишка Андрюшиного возраста со свечкой в руке. Оторопев от вида примкнутых штыков, он звучно почесал в затылке, открыл рот, желая нам что-то рассказать, да так и застыл с отвисшей челюстью, увидев ровесника в корниловской форме.
– Мал
– Нельзя ж вам сюды.
– А кто нас отсюда погонит? Не ты ль, друг ситцевый?
– Та нет. Бабаня тифозная. Маманя на хутор пошла, к сеструхе. Вот зар
Карголомский молча протискивается мимо него в дверь, ведущую из сеней в горницу. Коротко бросает мальчику:
– Света сюда!
Тот, опустив голову, плетется за подпоручиком.
Горница выстужена, печь едва греет пальцы. На двух больших деревянных сундуках, сдвинутых бок о бок, лежит перина, а на ней – древняя старуха, закутанная в две душегреи, шаль и платок, словно кочерыжка в капустные листья. Лица-то ее почти и не видно. Топографическая стеганка морщин, раздутая репища носа, да черные оспины по лбу и по щекам.
Карголомский поднес огонь к закрытым векам старухи.
– Ай мертвая? – забеспокоился Епифаньев.
– Может, и померла… – равнодушно пожал плечами «внучок».
Паче чаяния, бабка расперла очи и сказала:
– У-у-ух…
Точь-в-точь лесной филин.
Сейчас же одна из оспин поползла по скуле. Старуха выпятила губу и дунула в сторону оспины. Та отпала и с тихим туком упала на пол.
– Это ж тараканы! Она вся тараканами усыпана!
Только тут я разглядел: на лице у хозяйки дома сидело с полдюжины коричневых постояльцев, они же покрывали всю ее одежду, трыньками у нас под сапогами и, кажется, бегали по потолку.
– Я не буду здесь спать! Да лучше на мороз! Я не стану…
– Тише! – прервал Андрюшу Карголомский.
Он подался на крыльцо, и мы вслед за ним.
– А я бы не побрезговал. Чай не клопы, не закусают. Не знаю я, какой у нее тиф, может, и нет никакого тифа, – раздумчиво произнес Епифаньев.
Карголомский молчал.
Выбирая между отвращением и желанием выжить, я счел второе более важным:
– На морозе погибнем.
– Можно костерок разложить… – уныло потянул Евсеичев.
Карголомский молчал.
– Или к первой хате вернуться? Тоже ж ведь, какой у них там тиф? Непонятно мне, – вслух размышлял Епифаньев.
– Лишний раз и помереть нестрашно, – подначивал его Андрюша. – Зато даром!
Холодный ветер покусывал нас колкими ледяными зубками. Какой там костер! Надо бы отыскать дом, где корниловцы успели устроиться, как следует. Авось влезем, вторым-то слоем…
Наконец, заговорил Карголомский:
– Сюда вернуться мы успеем, – и зашагал к очередной избе.