холма видела я новые виллы, украшенные безвкусными башенками. Их уродство слегка затушевало претенциозность архитектурных изысков твоего отца. Время и разрушения выдали этой меланхолической крепости тирана нечто вроде отпущения грехов.
Невидимая птица прокричала надо мною, и голос ее был так похож на лай, что на секунду я перепугалась. А затем вновь воцарилось безмолвие. С востока открывались мне отроги гор Менашше, покрытые лесами, полыхающие трепещущим зеленоватым сиянием. А с запада – море. Серое, как твои глаза, затянутое дымкой, простиралось оно до самых банановых плантаций, среди которых поблескивали пруды для разведения рыбы, принадлежащие соседнему киббуцу. Против этого киббуца отец твой некогда яростно двинулся крестовым походом – пока вы с Закхеймом не нанесли ему жестокое поражение и не упрятали в санаторий на Кармеле. Чужая рука начертала краской на ржавых воротах предостережение в старомодном стиле: «Частное владение. Вход категорически воспрещен. Нарушители будут наказаны но всей строгости закона». Но и это предупреждение выцвело за долгие годы.
Безмолвие этого места казалось бесконечным. Полная пустота. Как будто само пространство отвечало по всей строгости закона. И вдруг охватила меня тоска по тому, что было и чему нет возврата.
Острая тоска пронзила меня, словно физическая боль, – тоска по тебе, по нашему сыну, по твоему отцу. Я думала о твоих детских годах, прошедших на этой печальной вилле, – без матери, без брата или сестры, без друга, если только не считать маленькой обезьянки, принадлежавшей твоему отцу. О смерти твоей матери. Она умерла зимней ночью, в три часа, но ошибке оставленная в одиночестве, без присмотра, в своей комнате. Ты показывал мне однажды эту комнату, похожую на камеру, прямо под стропилами крыши, с окном, выходящим на море. Медсестра вечером ушла домой, сиделка, дежурившая по ночам, не пришла, а отец твой отправился в Италию, чтобы привести корабль, груженный железом, необходимым для строительства. Я запомнила ее лицо на коричневой фотографии, выполненной в русском стиле, всегда стоявшей между двумя белыми свечами на этажерке в библиотеке твоего отца, а за фотографией - неизменная ваза с цветами бессмертника. Конечно же, все это сгинуло: нет ни фотографии, ни вазы, ни свечей, ни цветов бессмертника.
Стоило мне вспомнить о той фотографии – и я ощутила запах табака, печали и водки, запах, который всегда окутывал твоего отца и которым были пропитаны все его многочисленные комнаты. Так пропитан теперь запахами моря и пустыни наш сын. Неужели я – причина вашего крушения? Или, наоборот, несчастье уже гнездилось в вас, а я напрасно пыталась вернуть то, что невозвратимо, и исправить то, что заведомо не подлежит исправлению?
Я стала двигаться вдоль забора, пока не нашла пролом, через который пробралась, низко пригнувшись под колючей проволокой. Обошла дом издали, продираясь сквозь заросли бурьяна. Вновь напугала меня лающая птица. Колючки, вымахавшие до самых моих плеч, цеплялись за одежду, впивались в кожу, пока я прокладывала себе дорогу к заднему двору. Возле сарая, где хранился садовый инвентарь, в тени кривого эвкалипта, на котором ты в детстве соорудил себе летающую крепость, я нашла разбитую садовую скамейку. Исцарапанная и пропыленная, я рухнула на нее. Из дома сочилась тишина. Голубь влетел в одно окно и вылетел в другое. Ящерица, похожая на змейку, юркнула под груду камней. У ног моих навозный жук, изнемогая от усилий, толкал какой-то маленький шарик. Крик лающей птицы послышался где-то вблизи, на расстоянии брошенного камня, но увидеть ее мне не удалось. Две осы, сцепившись в смертельном поединке, а может, в безумстве соития, вычерчивали в воздухе извилистую линию, пока не рухнули с глухим стуком на скамью. Разбились вдребезги? Помирились? Стали единой плотью? Я не осмелилась наклониться над ними. Все выглядело заброшенным. Неужели Боаз вновь сбежал в свои странствия? Страх охватил меня. Потянуло легким душком тления, смешанным с ароматом эвкалипта. Я решила еще чуточку отдохнуть, а затем исчезнуть. У самого сарая в куче тронутых гнилью веток я заметила ржавые садовые ножницы. Еще валялся там разобранный вентиль. И два огромных деревянных колеса, наполовину вросших в землю. Среди всего этого запустения я обнаружила садовый стол, вокруг которого мы некогда сидели, шутили, пили гранатовый сок со льдом из точеных греческих бокалов, ели острые маслины. Что осталось от стола? Разбитая мраморная столешница, чудом удерживаемая тремя пнями, вся загаженная зеленоватым голубиным пометом. Надо мной задумчиво плыли на восток перистые облака. Тысячи лет минуло с того летнего дня, когда впервые ты привел меня сюда, чтобы похвастаться мною перед твоим отцом или продемонстрировать мне отцовские богатства. Еще по дороге, в твоем армейском джипе, которым ты так чванился, – с антенной и пулеметом на турели, – ты как бы шутя предостерег меня, чтобы я не смела влюбляться в твоего отца. А он и вправду вызывал во мне какое-то смутное материнское сострадание: он походил на огромного пса, этакого не слишком умного великана, скалящего зубы забавы ради, лающего громовым голосом, но в то же время виляющего не только хвостом, но едва ли не всем своим туловищем, умоляющего о капле ласки, исполняющего танец дружелюбия, бросающегося вперед и возвращающегося назад, чтобы положить у ног моих какую-нибудь веточку или резиновый мячик.
Да, он был мне симпатичен. Случалось ли тебе когда-нибудь слышать о симпатии? Впрочем, это ведь не входит в область твоей специализации? Поищи в словаре или энциклопедии. На букву «С».
Мое сердце тронула его грубость. Его неуклюжие ухаживания. Его меланхолия, скрытая под маской веселости. Его густой голос. Неуемный аппетит. Старомодные манеры кавалера, бурно проявляемые знаки внимания. Розы, которые он преподнес мне с такой помпой. Роль русского помещика, владельца огромного имения, которую он с некоторой долей гротеска разыгрывал ради меня. Мне было приятно, что это в моих силах, – доставить ему немного радости в его шумном одиночестве: так взрослые рассудительные люди принимают участие в бурных забавах ребенка. А ты зеленел от ревности. Не переставал сверлить нас ледяным взглядом инквизитора. В катакомбах воображения, словно на рисунке Дюрера, ты уже наверняка втискивал меня в его объятия. И пронзал кинжалом нас обоих. Несчастный Алек.
Расслабившись, овеваемая морским бризом, сидела я на скамье, и вспомнилось мне одно лето, наше лето в Ашкелоне, после Шестидневной войны. Импровизированный плот, который ты соорудил из бревен, связанных веревкой, – без единого гвоздя. 'Кон-Тики' – назвал ты его. Ты рассказывал Боазу о финикийских мореходах, плававших на край света. О викингах. О Моби Дике и капитане Ахаве. О путешествиях Магеллана и Васко да Гама. Ты учил его вязать морские узлы, и твоя уверенная рука управляла его маленькими пальцами. А затем – ужас водоворота. И крик о помощи – единственный, который я когда-либо слышала от тебя. И те рыбаки. Твои сильные руки несут меня и мальчика, зажав нас под мышками, словно овцу и ягненка, от самого рыбацкого баркаса до берега. Когда нас вытащили из воды, и ты, теряя последние силы, положил нас на песок, мне показалось, что на глазах твоих – слезы поражения. Если только это не была соленая вода, стекающая с твоих волос на лицо.
С дальнего крыла дома донесся напевный голос женщины, задающей какой-то вопрос. Спустя мгновение, ей ответил своим тихим басом наш сын. Он произнес три или четыре слова, которые мне не удалось разобрать. Как дорога мне его медлительная интонация. Похожая и не похожая на твою. Что я скажу ему, если он заметит меня? Зачем я пришла сюда? Мне достаточно было услышать звук его голоса. В эту секунду я решила ускользнуть незамеченной.
Но тут во дворе появились две девушки – в сандалиях и шортах. Одна – пухленькая брюнетка, бутоны ее сосцов темнели под влажной трикотажной майкой; другая – тоненькая, миниатюрная, прорастающая, словно стебелек, из своей удлиненной блузы. Обе они, с мотыгами в руках, принялись выпалывать пырей, вьюнок, 'бешеные огурцы', разросшиеся у подножия лестницы. Они говорили на английском, он звучал в их устах мягко и мелодично. Меня они не заметили. Я все еще надеялась исчезнуть. Из окна в дальнем крыле дома долетел запах чего-то жареного, смешанный с ароматом горящих сырых эвкалиптовых веток. Маленькая козочка вышла из дома, а за нею, придерживая ее за веревку, и сам Боаз: загорелый, высокий, может, чуть выше, чем был он тогда, когда я в последний раз видела его в Иерусалиме. Грива волос цвета червонного золота падала ниже плеч, смешиваясь с завитками на груди, он был бос и гол, если не считать полоску голубых плавок. Маугли – сын волчьей стаи. Тарзан – король джунглей. Солнце выбелило его ресницы, брови и светлую щетину, пробивающуюся на щеках. Он привязал козу к ветке. Стоял, скрестив руки, и на губах его блуждала тень улыбки. Пока одна из девушек не вскинула на него глаза и не издала при этом клич индейцев: «вау!» А другая запустила маленьким камушком прямо ему в грудь. Тогда дофин повернулся, увидел меня и заморгал. Медленно почесал голову. Медленно начала проступать на его лице озорная, циничная улыбка, и он спокойно, словно определив, что находящаяся перед ним птица – достаточно известна, произнес: «А вот и Илана явилась». Спустя мгновение он добавил:
– Это Илана Сомо, моя прелестная мать. Май бьюти мазер. А это Сандра и Синди. Тоже две