Бирмы. Зеэв-Биньямин (все русские евреи – Владимиры – носили от рождения имя Зеэв-Биньямин) говорит без умолку, ораторствует воодушевленно и красочно, превосходит самого себя, с преувеличенным восторгом ухаживая за подругой сына. Срывает и подносит ей каждый цветок, на котором останавливается ее взгляд. Размашистым жестом обнимает ее за плечи. Прощупывает, как бы шутя, их острые косточки. Присуждает ей почетные степени, которыми принято определять стати чистокровной породистой кобылки. Его глубокий, хранящий русские интонации голос истекает восхищением перед красотой ее щиколоток. И, внезапно зарычав, он требует, чтобы ему немедленно были показаны коленки.
А тем временем у наследника престола было решительно и бесповоротно отобрано право голоса на протяжении всего визита. Ему не позволили произнести ни звука. Что же еще оставалось – улыбаться по- идиотски да время от времени подносить огонь к потухшей сигаре отца. Даже теперь, в Чикаго, спустя семнадцать лет, когда он пишет для тебя воспоминания о том дне, ему внезапно кажется, что эта идиотская улыбка вновь разлита по его лицу. Старое привидение появляется вновь, раздувая неостывшую золу моей ненависти к тебе, потому что ты так изумительно включилась в эту игру тирана. И даже согласилась, заливаясь смехом гимназистки, показать ему коленки. Прелестный румянец проступил при этом на твоем лице. А я наверняка побледнел, как мертвец.
А затем молодая пара была приглашена к обеду в столовой, где из французского окна с высоты зихронского утеса открывался вид на Средиземное море. Лакеи – арабы-христиане, облаченные в черные фраки, – подают водку в сопровождении селедки, и похлебку, и мясо, и рыбу, и фрукты, и сыры, и мороженое. И, стакан за стаканом, горячий чай – прямо из самовара. Любое извинение или отказ вызывают титанический взрыв гнева.
Вечером, в библиотеке, царь намеренно удушает начало любой фразы, которую затюканный принц пытается произнести: отец по уши занят КРАСАВИЦЕЙ (именно так, по-русски, он называет ее), и мешать ему нельзя. Ей предлагают что-либо сыграть на фортепьяно. Просят прочитать стихи. Устраивают экзамен – литература, политика, история искусств. На граммофоне – пластинка: звучит вальс – и ей предстоит танцевать с этим слегка опьяневшим гигантом, наступающим на ноги. На все это она соглашается с легкостью, подхватывая шутливый тон, словно стараясь доставить радость ребенку. А затем старик начинает рассказывать сальные анекдоты самого похабного толка. Лицо ее заливается краской, но она не лишает старика удовольствия слышать ее заливистый смех. В первом часу ночи диктатор наконец-то умолкает, захватывает двумя коричневыми пальцами кончик своего густого уса, закрывает глаза и засыпает глубоким сном прямо в кресле.
Молодые, обменявшись взглядами, решают оставить ему прощальную записку и уехать: они ведь с самого начала не собирались ночевать здесь. Но едва двинулись они, на цыпочках, к выходу, как Царь срывается со своего места, целует красавицу в обе щеки, и следом – долгий поцелуй в губы. Награждает оглушительным подзатыльником сына и наследника. А в половине третьего ночи он звонит в Иерусалим, поднимает обалдевшего Закхейма, плетущего в сладком сне очередные козни, осыпает его, словно градом падающих с неба камней, приказаниями – завтра же с утра приобрести в Иерусалиме квартиру для молодой пары, пригласить «весь мир и его жену» на свадебную церемонию, которая состоится через «девяносто дней, считая со вчерашнего».
Но мы-то приезжали к нему всего лишь для «ознакомительной встречи». О свадьбе мы между собою не говорили. Вернее, ты говорила, а я пребывал в сомнениях. На нашу свадьбу, которая и в самом деле состоялась спустя три месяца, как раз он-то и забыл прийти: за это время он нашел себе новую любовницу и отправился провести с нею медовый месяц в норвежских фьордах. Был у него такой обычай – по крайней мере, дважды в год устраивать нечто подобное с новыми любовницами.
В одно прекрасное утро, спустя короткое время после нашей свадьбы, когда я торчал на бригадных маневрах в Негевской пустыне, он появился у тебя в Иерусалиме и стал осторожно, едва ли не с робостью, внушать тебе, что сын его, к величайшему сожалению, – более чем «бюрократическая душа», а вот вы двое, ты и он, «подобны орлам в неволе». И посему на коленях умоляет он, чтобы ты согласилась провести с ним «только одну волшебную ночь». И незамедлительно поклялся всем для него святым и дорогим, что и мизинцем к тебе не притронется, – ведь он же не мерзавец и не подлец; он всего лишь будет слушать, как ты музицируешь и читаешь стихи, гулять с тобой в горах, окружающих Иерусалим, и завершится все в час «метафизического рассвета» осмотром окрестностей с башни, венчающей одно из зданий в центре Иерусалима. Поскольку ты ему отказала, он обозвал тебя «маленькой польской лавочницей, хитростью подчинившей себе моего сына», и лишил тебя своего благоволения. (В те ночи мы с тобой уже начали возбуждать себя игрой в «третьего в нашей постели». Хотя тогда мы еще не выбрались из мира иллюзий. Действительно ли Царь был первым «третьим» в твоем воображении? Это и был тот первый раз, когда ты солгала мне?)
Когда родился Боаз, Володя Гудонский почему-то находился на севере Португалии. Однако позаботился передать нам оттуда чек на имя некой сомнительной итальянской фирмы, приславшей в наш адрес официальное удостоверение, свидетельствующее, что где-то в Гималаях есть заброшенная вершина, которая отныне на всех географических картах будет называться 'Пик Боаза Гидона'. Проверь, существует ли это удостоверение и поныне. Быть может, твой мессия построит там новое поселение. А в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году, когда Боазу было два или три года, Володя Гудонский решил уединиться от мира. Армию своих любовниц он разгоняет ко всем чертям, над Закхеймом издевается, словно варвар- скиф, а нас решительно отказывается принимать, даже для краткой беседы: мы в его глазах – гниль. (Заметил ли он что-нибудь с высоты своего царского трона? Возникли ли у него какие-то подозрения?) Он запирается на своей вилле, нанимает двух вооруженных охранников и посвящает дни и ночи изучению персидского языка. А затем – книгам по астрологии и системе доктора Фельденкрайза. Врачей, которых посылает ему Закхейм, он прогоняет, как собак. Однажды он единым взмахом руки увольняет всех своих рабочих. С той поры его фруктовый сад постепенно превращается в джунгли. А потом наступает день, когда он прогоняет всех своих слуг и телохранителей, оставив при себе лишь одного старого армянина – чтобы играть с ним в биллиард в подвале разрушающегося дома. Отец и этот армянин спят на раскладушках в кухне, питаются только консервами и пивом. Дверь, ведущая из кухни в остальную часть дома, забита крест-накрест досками. Деревья в саду разрастаются так, что через выбитые стекла в окнах верхнего этажа их ветви проникают в комнаты. Травы и кусты растут в комнатах на первом этаже. Крысы, змеи, ночные птицы гнездятся в коридорах. Вьющиеся растения взбираются по двум лестничным пролетам, достигают второго этажа, расползаются по комнатам, рассекают потолок, поднимают черепицу, вновь вырываясь к солнцу. Полные жизненных соков корни пробиваются сквозь декоративные плитки пола. Десятки, а может, сотни голубей реквизировали этот дом в свою пользу. Но Володя Гудонский разговаривает на беглом фарси со своим армянином. И еще – он обнаружил слабое место в системе Фельденкрайза и предал его книгу огню…
В один прекрасный день мы, с риском для жизни презрев его библейское проклятие, отправляемся втроем навестить его. К величайшему удивлению, он принимает нас с радостью и даже нежностью. Крупные слезы катятся по его новой густой толстовской бороде, которая, между прочим, закрыла его брежневскую рожу. Он обращается ко мне по-русски, называя меня «найденыш». Боаза он также зовет «найденышем». Каждые десять минут он тащит Боаза в подвал и всякий* раз после такого захода сует ему в руку подарок: золотую монету времен турецкого владычества. Тебя он называет «Нюся», «моя Нюся» – так звали мою мать, которая умерла, когда мне было пять лет. Он причитает по поводу твоего воспаления легких, обвиняя врачей и себя самого. И в конце концов, теряя остатки сил, начинает гневаться на тебя за то, что ты нарочно хочешь подохнуть, чтобы досадить ему, и поэтому все свои «сокровища» он завещает на строительство жилищ для поэтов, умирающих с голоду.
Он и в самом деле начал пускать свои капиталы по ветру: толпы мошенников коршунами налетали на него, выманивая пожертвования то в фонд заселения Галилеи евреями, то для придания голубого цвета водам Красного моря. Нечто подобное почему-то происходит и со мной в последнее время. Закхейм действовал, проявляя терпение и осторожность, чтобы перевести все имущество на мое имя. Но старик встрепенулся и вступил с ним в борьбу. Дважды он увольнял Закхейма (а я нанимал его). Выставил против него целую батарею адвокатов. За свой счет привез из Италии трех сомнительных профессоров, засвидетельствовавших, что он – в здравом уме. В течение примерно двух лет имущество таяло на глазах. Пока Закхейму не удалось добиться постановления о принудительном обследовании, а затем – и решения о госпитализации. И тогда Царь снова изменил тон, написал и подписал для нас подробнейший документ о