взгляд весьма многих «родаков» и «компатриотов» на Юзио – он перестал уже быть отверженцем, и перед ним снова растворились двери некоторых польских домов, еще недавно закрытые для него столь презрительно. Казалось бы, теперь, когда он окончательно сошелся с москалями, даже живет на счет одного из них, добрые патриоты должны бы были еще более чураться бедного Юзио, но... Повстан-ские времена отошли в вечность, страсти поутихли, а положение «княжеского друга» и возможность познакомиться через этого друга с самим «князем», богатым женихом, хоть и москалем, но зато человеком «со связями в столице», заставили некоторых маменек и молодых вдовушек сделаться в отношении Юзио не только любезными, но даже искательными.
И действительно, Юзио познакомил с некоторыми дамами своего «друга». Бывало, Черемисов влюбится слегка в какую-нибудь пани или паненку, а Юзио страдает – страдает вдвойне: и за него, и за себя, потому что и со своей стороны, как друг, считает своим долгом тоже влюбиться, и притом в ту же самую особу, но, конечно, всякое первенство, всякое преимущество в чувствах великодушно уступает милому князю, «для того, что он же ж такой милый», – а сам ограничивается только вздохами, чувствительными романсами, платоническими восторгами и разговорами с другом «о ней», о том, сколь она прелестна, интересна, как выразительно посмотрела на Черемисова тогда-то, как улыбнулась, с каким оттенком сказала то-то и прочее. Это была у него болтовня неистощимая, ибо Юзио никак не может обойтись без того, чтобы не «конфидентовать» – «така юж натура, муй пане!». Но кроме тем для болтовни периоды черемисовскои влюбленности всегда доставляли ему новый источник забот и хлопот, сопряженных с беготнёю по лавкам и ездою на извозчиках: надо идти с князем «до костелу», чтобы встретить там «ее», надо заказать букет и отвезти его к «ней» от имени князя, надо выписать из Варшавы ее любимые «цукерки», и «пястечки», и «конфетуры», устроить веселую «ма-ювку», на которой «она» была бы царицею, передать по секрету иногда записку, иногда какое-нибудь многозначительное слово по поручению друга... Но это еще не все. Если Черемисов отправляется на таинственное свидание с 'нею*, то и Юзио идет вместе с ним, но, конечно, так, чтобы «она» этого не знала, и пока у князя длится интересное тет-а-тет, Юзио скромно стоит где-нибудь в сторонке, зорко и чутко карауля, чтобы никто и ничто не помешало спокойствию его друга, – стоит и мучается, и терзается, и вздыхает, но утешается сознанием, что если, мол, не я, то он – он, друг мой, по крайней мере счастлив!
Иногда случалось, что какая-нибудь особа вдруг, ии с того, ни с сего, разонравится Черемисову, и он круто оборвет Юзио, продолжающего болтать и бескорыстно восхищаться ею.
– Убирайся ты к черту! – скажет ему, бывало. – И чего это ты, в самом деле, пристал ко мне с нею?! Нет у тебя разве другого разговора?
Такое неожиданное замечание было для Юзио все равно что «цук» для занесшейся лошади.
– Mais, mon cher... ведь ты ж... то есть она ж, ведь... она же нам так нравится? – озадаченно, заикаясь, начинает он оправдываться.
– Нравится? Никогда она мне не нравилась. Все ты врешь, сочиняешь!
– От-то штука!.. Але ж прошен! Я ж любопытный знать, как же ж то так?
– Да так, что замолчи, и баста!
Юзио в первую минуту очень озадачен: как же это так, в самом деле? Но если так, то, казалось бы, теперь он смело может убрать в сторону свое великодушное самопожертвование ради друга, дать полную волю своему собственному чувству к этой особе и ухаживать за нею уже ради самого себя, эгоистически; но нет, ничуть не бывало!
Чувство Юзио в таких случаях как бы считает своим долгом тоже вдруг испариться.
– Parbleu! – пожимая плечами, говорит он спустя сутки, другие. – Говорят, чьто этая пани Пшепендовьска хорошенькая... Mais, au fond, ничего в ней нету такого особенного... И я даже не понимаю, чьто такого могло нам в ней нравиться...
– То есть, не нам, а тебе, скажи лучше, – внушительно поправляет его приятель.
– Ва! Voila la chose! – И Юзио при этом удивленно выпучивает глаза.– Н-ну! Finisse, mon cher! QuelJe blague! – отмахивается он. – И никогда же она мне, а ни Боже мой, никогда даже не нравилась! То ли дело пани Пшездецька!.. А ведь ты, cher prince, ты недаром проходил вчера с нею целый час по аллее!.. Я ж таки кое-что подметил... Ну, признайся! Будь другом! Ведь так?.. А?.. Досконалем!.. Але и что ж то за прелестна женщина!.. Бог мой!
И Юзио, как ни в чем не бывало, совершенно искренно начинает заряжать себя новыми чувствами к пани Пшездецькой – и опять идет у него рядом с болтовней и восторгами хлопотливое шныряние на извозчиках, беготня по костелам, по бульвару, за букетами, конфетурами и т.п.
– Cher prince, прикажи, пожалуйста, этому грубияну Нестору (я из ним даже и говорить не хочу!), чтобы он заплатил за четыре концы извозчику, – для тебя лее все старался! Устал как собака какой!.. А за букет заплатим потом... я пока на кредит приказал... Mais quelle femme! Dieu, quelle femme!.. И не будь ты мне другом, – н-ну, князь! – я бы, кажется, а-никому н-никогда не уступил бы такого честю!.. Тай Боже ж мой! Я бы и до дуэлю пойшел! До Сибиру!
Офицерство наше вообще относилось к Юзио не только снисходительно, но даже весьма любовно и прозвало его доном Сезаром де Базаном; зато денщики сильно его недолюбливали, и все это с легкой руки Нестора, который восчувствовал к нему с первого раза непримиримую ненависть и презрение за то, что «уж больно он барскому добру учетчик непрошеный, и ни то он тебе на барском, ни то на лакейском положении, так что даже совсем непонятный человек, – так себе, какое-то полублагородие выходит»! Вообще, денщики, где можно, не упускали случая сделать ему какую-нибудь грубость, выказать свое презрение, и хотя им нередко порядком-таки доставалось за это от «господ», но – увы! – никакие «разносы в пух и прах» не могли изменить денщичьих чувств относительно нашего дона Сезара де Базана.
Между офицерами был один только человек, питавший к Юзио неодолимую антипатию и потому не упускавший случая зло подшутить над ним, поставить его в какое-нибудь смешное или критическое положение, поддразнить его, пустить на его счет какую-нибудь шпильку, выдумку, больно задеть его самолюбие, и – замечательное дело – этот упорный враг, к удивлению нашему, был сам поляк, земляк, «компатриот» Юзио, от которого этот последний, казалось бы, мог ожидать наиболее сочувствия и поддержки. Но Юзио выносил все его выходки и приставания с редким благодушием и смиренством, хотя при этом и принимал каждый раз «благородный» вид холодного, сдержанного и молчаливого презрения – дескать, я все-таки слон в сравнении с этою моськой.
Так прошло несколько лет, в течение которых он сжился не только с Черемисовым, но и с полком настолько, что уже стали считать его какою-то неотъемлемою полковою принадлежностью. Бывало, с 1-м эскадроном, в котором состоял Черемисов, он и на «траву», и на зимние квартиры едет в «хвосте» на офицерской повозке, с легавыми щенками; в ней же разъезжает за разными покупками по поручению офицеров и в ней же возвращается с эскадроном в штаб на кампамент. При этом на голове его всегда красуется форменпая фуражка с кокардой, и Юзио, видимо, очень доволен, когда встречные крестьяне и евреи снимают перед ним шапку, принимая его тоже за офицера. Он с важностью и благоволивым достоинством подымает руку к козырьку и слегка кивает в ответ на подобные приветствия.
Если Черемисову случалось уезжать в отпуск, Юзио на это время обыкновенно пристраивался на житье к кому-нибудь из офицеров, и все уже давно привыкли смотреть на это как на самое правильное, законное дело, потому что куда ж ему иначе деваться? Вышел впоследствии Черемисов в оставку, уехал к себе в казанское имение, но Юзио неизменно, как и прежде, сохранился при полку, переходя время от времени от офицера к офицеру, как бы по наследству. И офицерство им не тяготилось: поживет несколько недель, а то и месяцев у одного, перейдет к другому, к третьему и т.д., пока не совершит известный цикл по офицерским обиталищам. Им не тяготились, потому что лишний человек не объест, а где сыты двое, там хватит и на третьего. Юзио был-таки сибарит по своей природе: любил сладко поесть, мягко и много поспать, лениво поваляться по диванам с сигарой в зубах, весело выпить, но не огорчался, если и подолгу не доводилось ему вкушать от всех сих благ; только в рассказе или при воспоминании о них на его лице появлялась блаженная улыбка, и губы начинали вкусно причмокивать, в чем, собственно, и обнаруживались его сибаритские наклонности и симпатии. Но вообще, при слабости к сибаритству, он мог и умел, когда надо, быть очень покладистым, неприхотливым и невзыскательным, спать где и на чем придется, есть что случится – от трюфелей и бекасов до «железной» солдатской каши на постном масле, – и ничего себе – благодарение Богу, только здоровеет наш дон Сезар и постоянно сохраняет беззаботное, веселое настроение духа.