Аркадий Бабченко
Аргун
Четвертый день батальон стоит в Аргуне на консервном заводе. Это лучшее из всех мест нашей дислокации. По периметру завод обнесен забором. Два АГСа (автоматических гранатомета станковых) мы поставили в административном корпусе, еще два — на крышу мясного цеха и затащили пулемет на второй этаж проходной. Таким образом мы контролируем все пространство вокруг и чувствуем себя в относительной безопасности.
Мы отдыхаем.
Наступил апрель, солнце припекает уже весьма чувствительно. Пинча обрезал кальсоны по колено и щеголяет в этих самодельных шортах, словно отпускник на пляже. Из одежды на нем больше ничего нет, если не считать растоптанных кирзачей с раструбами огромными, словно паровозная труба, в которых его тощие, изъеденные язвами ноги бултыхаются, как ложки в стаканах.
Мы следуем его примеру и всем взводом делаем шорты. Это не дань моде или желание расслабиться — шорты для нас столь же важны, как бинты или стрептоцид. Ясно, в них намного лучше, чем в заскорузлых от грязи, пота и гноя штанах. Но дело не в этом. При стрептодермии солнце — первое лекарство, и язвы, которые в горах не заживали месяцами, сейчас затягиваются за пару дней. Сутками напролет мы валяемся на траве и загораем, подставляя дырявые шкуры теплу.
На нашем участке тихо. Начальство нас не трогает; мы отсыпаемся и отъедаемся. Кроме того, вчера нам устроили баню с заменой белья. Теперь два-три дня вши не будут беспокоить, это отрадно.
— Спорим на пять сигарет, я затушу об пятку бычок, — говорит Фикса.
— Нашел, чем удивить, — отвечаю я, — такой фокус я и сам могу проделать, да к тому же всего за две сигареты.
Кожа у меня на ступнях давно уже стала дубовой, как у носорога. Однажды я на спор вогнал себе в пятку иголку, и она вошла больше чем на сантиметр, прежде чем я почувствовал боль.
— Знаешь, пожалуй, начальство поступает слишком расточительно, отправляя погибших на родину, — продолжает Фикса. — Куда как рачительней было бы использовать нас и после смерти. Солдатские шкуры пустить на портупеи. А из пяток одного взвода можно настругать неплохой бронежилет.
— Угу. Из тех, кто погиб на сопке, как раз получилось бы несколько штук. Скажи об этом зампотылу, может, он даст тебе отпуск за рационализацию.
— Нет, зампотылу нельзя. А то он продаст идею нохчам и начнет приторговывать трупами, — говорит Фикса, при этом на его лице не появляется и тени улыбки.
На траве лежат две сигнальные ракеты. Мы собираемся обменять их на анашу. В этом углу забора есть небольшая щель, и здесь уже образовался рынок. По ту сторону весь день сидят чеченята, с нашей стороны подходят солдаты, предлагают свой товар — тушенку, соляру, камуфляж. Полчаса назад батальонный повар пропихнул в щель коробку с маслом. Фикса предложил набить ему морду, но не хотелось вставать.
С нас в качестве аванса чеченята уже стрясли три сигналки. Теперь мы ждем, когда они принесут обещанный коробок шмали, чтобы обменять его на оставшиеся две.
Нас угощают мясом. Пехота застрелила сторожевую собаку, сейчас они жарят ее на костре. У Фиксы оказались земляки в этом взводе, и нам перепало по два ребра. Все-таки землячество — великая вещь. Только вдали от дома понимаешь, насколько важен тебе человек, который в детстве ходил по тем же улицам и дышал тем же воздухом, что и ты. Вы могли никогда не видеться с ним раньше и вряд ли увидитесь потом, но сейчас вы — братья, и каждый пожертвует для другого всем.
Мы жуем жесткое мясо, горький жир стекает по нашим пальцам. Вкусно.
— Сейчас бы лучку еще, — говорит Фикса. — Я мясо с зеленью люблю. А больше всего люблю свинину, жаренную с картошкой и луком. У меня жена знает в этом толк. Шкварки она жарит до тех пор, пока они не загнутся краями кверху, иначе сало получается тушеным и невкусным. А вот когда весь жир уже шкворчит на сковороде, она кладет мелко порезанную картошечку, поджаривает с одной стороны, и когда первый раз мешает, то солит и добавляет лук. Лук надо обязательно после картошки кидать, а то подгорит. И вот когда…
— Заткнись, Фикса, — перебиваю я его. Мне вдруг ужасно захотелось картошки с салом, и слушать эти гастрономические откровения я больше не могу. — Здесь нет свиней, они мусульмане и сала не едят.
— Это ты точно заметил, свинью здесь днем с огнем не сыщешь. Нерусь поганая. Откуда у них сало, если они даже подтираться по-человечески не умеют.
Наши солдаты почему-то особенно сильно ненавидят чехов именно за то, что они подмываются. В каждом доме есть специальные такие кувшинчики серебристого металла с длинными носиками, расписанные арабской вязью. Парни поначалу никак не могли сообразить, для чего они предназначены, и заваривали в них чай. Когда им рассказали, они взбесились. Теперь, занимая дом, мы первым делом выпихиваем из него сапогами или выносим на палочках эти кувшины. Нам плевать на веру, что Аллах, что Иисус — нам все едино, мы воспитаны и выращены безбожниками, но именно эти кувшины олицетворяют для нас разницу наших культур. Замполиты могли бы выдавать их перед боем для поднятия боевого духа.
— У меня двоюродный брат в Таджикистане служил, так таджики вообще для этого дела голыши используют, — говорю я, обгладывая ребра.
— Ну и как там, в Таджикии? Поди, лучше, чем здесь? Чего брат-то рассказывает?
— Не знаю, — говорю я. — Он погиб.
Брат погиб, когда ему оставалось два месяца до дембеля. Он сам вызвался в тот рейд на границу. Дозор сформировали из только что призванного молодняка, они еще ничего не умели, и брат вызвался идти вместо молодого. Он был пулеметчиком и, когда начался бой, прикрывал отход группы. Снайпер положил пулю ему прямо в висок. Такое ранение называется у нас «розочка». Когда пуля попадает с близкого расстояния в голову, то череп раскрывается, словно розочка, и его уже не собрать. Брата так и хоронили с перевязанной головой, иначе она развалилась бы прямо в гробу.
— Да, блин… — говорит Фикса. — Это все одна война, вот что я тебе скажу. И знаешь, что еще? Чечня — это цветочки. Большая война еще впереди, вот увидишь.
— Ты так думаешь?
— Да. Я так думаю. И еще я думаю, что выживу на этой войне.
— Я тоже. Может быть, именно потому, что погиб брат, я верю, что выживу. Двум Бабченко на одной войне не умирать.
Мы доедаем ребра. У нас в руках остается сантиметров по пять твердой кости, которую уже не могут разгрызть наши зубы. Огрызки мы засовываем за щеку, как карамельки, и, лежа на спине, высасываем из них остатки жира. Четверть часа кроме чавканья не издаем никаких звуков. Наконец и это удовольствие заканчивается, ребра пусты, высасывать больше нечего.
Фикса вытирает руки о кальсоны и достает из-за пояса блокнот и ручку, которые он специально прихватил с собой.
— Расскажи мне, где мы были, — просит он. — Я никак не могу запомнить названия этих сел.
— Записывай. Ты к нам присоединился в Гикаловском, да? Значит, пиши. Гикаловское, потом Халкилой, Саной, Асламбек, Шерипово, Шатой и… — я замолкаю, запинаюсь на этом слове, — и Шаро- Аргун.
— Да. Шаро-Аргун. Это я помню, — говорит Фикса. — Вешалка. Я нарисую напротив Шаро-Аргуна вешалку, — продолжает он и неумело рисует в блокноте виселицу. Его руки плохо управляются с ручкой, они больше привыкли к железу — до войны к строительному мастерку и лопате, здесь — к автомату и АГСу, и простейший рисунок получается у него коряво.
Я смотрю на виселицу и висящего на ней человечка. Шаро-Аргун. Мы оставили там двадцать человек… Игорь, Вазелин, очкастый взводный, Пашка…
Таких названий много здесь, в Чечне. Шали, Ведено, Дуба-Юрт… Это все имена смерти. В них есть что-то шаманское. Итум-Кале — мертвое слово. Странные названия, странные села. У нас ничего не